Сумрак Инка Парей Дом старика, как корабль, плывет на мутных волнах житейского моря, он наполнен одиночеством, снами и воспоминаниями. Луч памяти постаревшего хозяина высвечивает яркие эпизоды прошлого, играет таинственными витражами опустелого храма некогда живой, но постепенно мертвеющей души. Слабеющий луч яростно мечется в поисках главного смысла прожитой жизни. Постепенно перед тихой и смиренной душой открывается причастность к чему-то неизмеримо большему, чем то, что было когда-то «я», и, принимая в себя мир, старик приникает к общему потоку умиротворяющего благодатного света… Инка Парей Сумрак Дом стоял на западной окраине Франкфурта, близ реки Нидды. Старик и не рассчитывал на то, что может его унаследовать, более того, он даже пришел в ужас, узнав об этом. В первый момент он даже не мог припомнить имени прежнего владельца дома. У здания был типичный послевоенный фасад — грязный и невыразительный. В последний раз его, вероятно, красили никак не позже, чем в конце пятидесятых. Штукатурка на фасаде была покрыта грубыми, извилистыми, как черви, трещинами, в которые за прошедшие десятилетия въелась грязь, образовав на стене черную сетку. Это был угловой дом с кафе и мясной лавкой на первом этаже. А улица Старый-Редельгейм, на которой он стоял, была узка и петлиста. В течение дня с интервалами в десять минут мимо дома проезжал очень шумный трамвай с надписью «23 Редельбергвег». Старику нравился звон трамвая, он привык к нему уже через короткое время и ночную тишину стал воспринимать как нечто весьма искусственное. Он так толком и не привык к новой обстановке, как многие люди его возраста, когда им приходится вдруг переезжать. Часть его существа так и осталась в Берлине. Когда он уставал или пропускал пару лишних стаканчиков, то подчас не с первого раза находил свою кровать или начинал искать двери не в той стороне. Он не захотел вкладывать много сил в свой переезд. Стенку он оставил на месте, а книги подарил соседу, который по выходным продавал всякое старье на барахолке у Крейцбергер-Мёккельбрюкке. Торговец показал ему длинные деревянные ящики, из которых шло на продажу наследство умерших, их письма и фамильные портреты, личные документы, и поэтому старик сжег все сохранившиеся у него фотографии. В его новой гостиной стояли только два кресла, стол и старый шкаф со стеклянными створками. Стол был пуст, если не считать бесцветной скатерти и сигаретницы из черного тропического дерева, предназначенной для гостей. В ней хранились сигареты — ровесницы каменного века. Когда он проснулся вечером шестого сентября, на улице было уже темно. Он задремал у окна, прижавшись ухом к стеклу. Он вздрогнул, поднял голову и потер холодную сторону лица. Снаружи была ночь, но он не видел, как она наступила, как не видел он и дождя, не производившего ни малейшего шума. Какое-то мгновение он не мог понять, где находится. Вдобавок ко всему он видел дурной сон. Стекло окна запотело, за ним все расплывалось и не имело глубины. Он вытер стекло рукавом рубашки. Под окном была видна кривая асфальтовая полоса, беззвучная и выцветшая, как спина неведомого животного, полоса эта вилась между домами, а через пару метров вливалась во въезд во двор. Старик рассмотрел припаркованные автомобили, а немного дальше увидел свет уличного фонаря, мутно отражавшийся от мокрой мостовой грубым зернистым блеском. До фасада стоявшего напротив дома было всего несколько шагов, фасад склонялся вперед — стена из шиферных плит, наползавших друг на друга, как броня древнего ящера. Он забыл, что ему снилось, помнил только, что во сне ему было очень и очень холодно. Он чувствовал запах снега и видел стволы берез, их он вообще в последнее время видел очень часто — плотно стоящие березы с черными отметинами выстрелов. Пару минут он прислушивался к своему дыханию. Ночь была безлунной, на улице стало прохладно. Снаружи доносились вопли детей хозяина кафе. В окнах все еще горел свет. Шум слышался громко и отчетливо, двор, на который он теперь все чаще смотрел и днем и ночью, походил на колодец, концентрировал все звуки, даже шепот. Он взял с батареи отопления бинокль и направил его на стоявший напротив дом. У него никогда не было во владении более крупной вещи, никогда не было собственного автомобиля. Конечно, теперь он получал существенно больше денег, чем раньше, но эта прибавка мало что для него значила. Ночами он просиживал над бумагами, которые ему передали, особенно над страховыми договорами, заключенными на дом, они, эти договоры, занимали его больше всего, он читал и перечитывал определения, связанные с ними, но был вынужден констатировать, что понял в них далеко не все. Он так и не осмыслил, от каких катастроф на самом деле застрахован дом, и поэтому проявлял теперь повышенную бдительность. Над парковочной площадкой жила семейная пара по фамилии Дёрр, это были самые старые квартиросъемщики в доме. В их квартире летом было неимоверно жарко, на кухне с окон стекала конденсировавшаяся влага. Женщина сидела за столом и вязала, он видел часть ее ноги и колено и пластиковый мешок с клубками шерсти. Сын Дёрров стоял рядом у плиты — прыщавый юноша с усиками. Он помешал что-то в кастрюле, а потом выбросил в мусорное ведро пустую консервную банку. Этажом выше была расположена детская, там почти всегда царил беспорядок, и вообще комната была весьма, на его взгляд, запущена. Дверцы шкафов были вечно распахнуты, качающаяся под потолком лампа сквозь обруч отбрасывала на стены и потолок мутный свет. В комнате жили девочки, и он не понимал, почему они не носят ночных рубашек. Они сидели на верхней кровати — клубок тонких рук и ног в эпонжевых пижамах. С первого взгляда он не смог разобрать, дерутся они или просто тесно прижались друг к другу, потом он присмотрелся и понял, что это была драка. Волосы всклокочены и растрепаны, старшая сдавила плечами живот младшей, а та вцепилась ногтями ей в шею. Заметив, что кто-то вошел, дети отпрянули друг от друга и наперебой что-то закричали. В поле зрения появилась мужская рука, кулак с двумя зажатыми в нем зубными щетками. Сверху торчали головки со щетиной. Хозяин был крепким черноволосым мужчиной немного за пятьдесят с большими мешками под глазами. Он указал рукой на какой-то предмет в комнате и что-то крикнул, а потом подошел к детской кровати и начал расстегивать ремень. Старик опустил бинокль, руки его тряслись. Они у него были грубые, мощные, морщинистые и покрытые старческими пятнами, из-под кожи выпирали набухшие вены. У него были руки человека, всю жизнь занимавшегося физическим трудом, хотя старик на самом деле никогда в жизни не выполнял тяжелой работы, так как был почтовым служащим. Он почти явственно слышал шелест кожи ремня, скользящей по матерчатым ушкам брюк. Младшая из девочек украдкой посмотрела на окно, внезапно взгляд ее стал долгим, словно она увидела старика. Потом она отвернулась, подбежала к двери, и свет в комнате погас. Немного времени спустя он снова встрепенулся от какого-то неприятного громкого звука. Он насторожился, вероятно, он опять незаметно для себя задремал. Шум ему не нравился, кроме того, ему было холодно. «Это бессонница, — подумал он. — Она меня совсем одолела». Он рассеянно оторвал голову от окна и почесал подбородок. Вторая рука, лежавшая на животе, беспокойно скользнула к бедру, наткнулась на скомканный носовой платок, потом двинулась дальше, к левому колену. Он осторожно ощупал его и зажал в промежутке между батареей отопления и стеной какой-то маленький предмет, провел рукой выше, до подоконника. Подоконник был пуст. Он вспомнил о времени. В угаре пробуждения он утратил чувство времени, и это очень его расстроило — в противном случае он бы знал, который теперь час. Он осторожно повернулся. Остатки ужина все еще стояли на столе — надкусанный бутерброд с ливерной колбасой и огурец. Снова раздался странный шум, очевидно, кто-то тряс дверь гостиницы внизу. Он наклонился и посмотрел из окна вниз. Во дворе было тихо и холодно. Напротив нигде не было света. Окна другой части дома были забраны коричневыми ставнями и выглядели маленькими и подслеповатыми, как амбразуры. Рядом с домом виднелся огород мясника, за день до этого грядки накрыли щитом кузова автомобильного фургона, на котором была нарисована свинья. В спине животного торчала воткнутая вилка, тело свиньи было расчленено, а части пронумерованы и обозначены — по ценности после забоя. Между окороками и телом зияли промежутки, словно недостающие суставы. В верхней части щита скопилась вода, она стекала сквозь щели на разбитую по краям мощеную дорожку, которая вела от грядок к столбам для сушки белья и дальше к входу в дом. На столбе висели детские прыгалки, под прыгалками стояла жестяная миска, лежало похожее на морскую раковину сито, валялись рваные маленькие мячи и торчали рукоятки лопат. Отель принадлежал небольшому кафе, это был коридор и пять или шесть комнат, из которых большинство выходили окнами на противоположную сторону, к соседнему домовладению. Коридор примыкал к лестничной площадке и имел, кроме того, аварийный пожарный выход, которым, правда, никто до сих пор не пользовался. Постояльцев отеля почти никогда не было слышно, хотя старик предполагал, что две комнаты находятся у него за стенами — за стенами кухни и спальни. Дождь между тем стал сильнее, теперь он сыпался с неба плотными косыми полосами. Дождей не было уже очень давно. Лето было душным и жарким, подернутое дымкой небо постоянно имело смазанный бледно-голубой цвет. В небе все время висели тонюсенькие облачка, из которых на землю так и не выпало ни капли, но зато сейчас вода хлестала неудержимо, струилась из водосточных труб и скапливалась в канавах. Бетонированные водостоки делили двор на три части, канавки встречались в середине, образуя углубление, горловину древнего как мир стока в отводной канал. Известковый налет и уплотнительные волоски затягивали воняющую гнилью решетку, прикрывавшую горловину разбитыми и вновь криво соединенными ржавчиной прутьями — рыжими и потрескавшимися. Когда шли дожди и во дворе стояла вода, здесь постоянно висел запах гнили и нечистот. Старик натянул на бедра подол вязаной безрукавки. Грохот внизу не прекращался — этот беспокойный и назойливый шум, теперь к нему добавился еще и настойчивый стук. Старик посмотрел на свои ноги. Они имели утолщения не там, где надо, не там, где должны быть мышцы, и поэтому выглядели ненастоящими, с расположенными в неожиданных местах суставами, словно ноги мягкой детской игрушки. Он выпрямился. Когда он вставал после длительного сидения, у него всегда немного кружилась голова, и на какой-то момент им овладевало чувство, будто он весь состоит из этих своих фальшивых ног. Он подождал, когда пройдет головокружение, потом взял костыли, серые палки, заканчивавшиеся тремя резиновыми лапками. Он медленно ощупал себя, как делал всегда, либо когда собирался идти, либо когда ступал на скользкий пол, либо когда неуверенно себя чувствовал. Он отклонился вправо, продвинул ногу немного вперед и выставил левый костыль — ноги и костыли, чередуясь, выглядели как четыре конечности. Так, переставляя ноги и костыли вдоль половицы, он дошел до кухни. Коридор представлялся ему темным и тесным, как могила. Он был выкрашен краской, уже давно лохмотьями свисающей со стен, — мрачный, не то желтый, не то зеленый цвет, поверх которого кое-где липли остатки старых обоев. Пахло сыростью и металлом. Стук внизу стал менее отчетливым. У входа в кухню старик остановился. Кухня являла собой крошечную, не покрытую кафелем каморку с откидным окном между двумя скатами крыши. Оказавшись на кухне целиком, старик почти совсем выдохся, но теперь он мог, лишь осторожно повернувшись на четверть оборота, обратиться во все стороны — к плите, шкафу и обеденному столу. Он включил свет, продвинулся вперед еще на пару сантиметров и взялся за выдвижной ящик под столешницей. Взору его предстал сильно пахнущий смазкой, выложенный оберточной бумагой ящик, где в полном беспорядке лежали обломок карандаша, смятые дисконтные талоны, старые шариковые ручки и бутылочные пробки вперемешку с красными и зелеными резиновыми полосками. Между всеми этими вещами лежала связка ключей его квартиросъемщиков — ключи от входа в квартиру, от гаража и подвала Дёрров. Все это было подписано и скреплено петлей клейкой ленты и зацеплено за кольцо с коричневым кожаным брелоком, недавно подаренным ему хозяином гостиницы. Была тут и еще одна пара ключей от парадной и от черного хода мясной лавки. Мясник с самого начала купил у него заднюю часть дома и сломал ее, построив себе новый дом для жилья — плоское уродливое строение с сауной в подвале. Все ключи дома, коими владел старик, были шнуром связаны в одно большое, громыхающее и сцепленное единое целое, за исключением одного, до сих пор не используемого им, плоского, цвета латуни, ключа. Старик вытащил его из ящика и сунул в карман брюк. «Кто-то должен проснуться, — подумалось ему. — Проснуться должны хозяева гостиницы». Вероятно, они и без того очень устали, каждое утро они пробуждались от шума машин и грохота, производимого дорожными рабочими. Спальня хозяев находилась в переднем доме, прямо напротив строительной площадки, где уже несколько дней ломали старый тротуар, вытаскивая из земли плиты с половины седьмого утра до трех пополудни, укладывая на грузовики камни, аккуратно пронумерованные, как кости, найденные на месте археологических раскопок. Слишком короткий сон подобен тонкому или чересчур короткому одеялу, такому, какое, неутомимо и поминутно просыпаясь, стараются поплотнее натянуть на себя. Все мешающие, но не означающие непосредственной опасности звуки и шумы стряхиваются с сознания беспокойными, включенными в сновидения движениями. Это холодный сон, в таком сне мерзнут и пробуждаются в ознобе. Он представил себе их обоих, хозяев гостиницы — бледных, разбитых, страдающих похмельной жаждой, представлял, как они тщетно пытаются натянуть на лица одеяла, — стук в двери продолжался. «Со мной происходит то же самое, — подумал старик, это сравнение впервые в жизни пришло ему в голову. — Я постоянно мерзну, сплю призрачным безутешным сном, как спал в те времена, когда был солдатом, но теперь я просто перестал уставать, я не чувствую того утомления, которое валит с ног, во всяком случае тогда, когда пытаюсь смежить веки. Просто никогда не чувствую». Он повернулся к нише за кухонной дверью, куда поставил свои костыли. Один из них упал на кипу старых газет. Он наклонился вперед, чтобы поднять его, и увидел лицо Элвиса Пресли — снимок был сделан незадолго до его смерти, сделан крупным планом. Можно было рассмотреть капли пота на шее, тени под глазами и каждый волос на голове; голова освещалась сзади сценическими софитами, и это придавало волосам странный, бесцветно-серый вид. На лестничной площадке было темно. Коридор пропах моющими средствами. Резиновые колпачки костылей прочно цеплялись за черные плиты каменного пола; при ходьбе, когда старик отрывал костыли от пола, всякий раз раздавался чавкающий звук. Старик нащупал выключатель. Спиной он чувствовал поток воздуха из открытого окна своей квартиры. Потом окно захлопнулось, а следом за ним и дверь, а после этого, практически одновременно, что-то стукнуло внизу — в чреве дома закрылась подвальная дверь. Он прислонился к стене и потерся головой о прохладную поверхность. Потом ему в голову пришла одна мысль. Он ощупал в переднем кармане брюк связку ключей, но не успел оторвать от нее руку, когда понял вдруг, что нужный ключ у него, он висел на крючке над плитой, и, как всегда, выходя с кухни, он привычным движением снял ключ с крючка. В последнее время он привык мелочно следить за ключами, документами, незадернутыми занавесками и смятыми скатертями, и сейчас, когда он, затаив дыхание и немного сбитый с толку, стоял возле стены, ему внезапно подумалось, что одновременно с этим прорывом из квартиры он вырвался и из привычного круга своего бытия, словно сошел с застывшей картины. Будучи еще молодым человеком, он всегда отличался рассеянностью и забывчивостью, это он знал доподлинно, но вспоминал об этом лишь изредка. Аварийный пожарный выход находился в непосредственной близости от лестничной площадки. Старик сделал пару шагов к перилам, прислонил к ним костыли и достал ключ. Свет на площадке отражался от лакированной двери, ослеплял. Дверь была выкрашена в белый цвет — вся, вплоть до ручки и пластиковой заслонки, прикрывавшей замок. Заслонка не поддавалась, намертво приклеенная к двери засохшей краской. Краем бородки ключа он отскоблил и отодрал белый лак. Ключ подошел. Старик толчком отворил створку двери и отпрянул назад — из-за двери повеяло неприятным удушающим теплом. Он закашлял и, когда приступ кашля толкнул его вперед, едва не споткнулся о железный порог, разделявший два коридора. Он тихо выругался и ухватился за косяки, постоял немного, а потом вошел в коридор гостиницы. Узкий и тесный проход насквозь пропах никотином. С одной стороны коридора шли двери в комнаты постояльцев, напротив тянулся карниз, прикрывавший батареи отопления; на карнизе стояли винные бокалы и пивные кружки и валялись рекламные листовки какой-то туристической фирмы. Старик никак не мог припомнить, когда был здесь последний раз. Он еще раз ненадолго остановился. В конце коридора начиналась ведущая вниз лестница. Добравшись до нее, он опять остановился. Для ходьбы по лестницам он не нуждался в костылях, но ему придется связать костыли матерчатой лямкой на ручке одного из них и повесить себе на плечи. Потом, подумал старик, он крепко ухватится за перила обеими руками и, медленно переставляя ноги со ступеньки на ступеньку, потащится вниз. Но в этот миг ему вдруг стало ясно, что стук и тряска прекратились, и какое-то время он, как будто оглушенный осознанием этого факта, стоял в нерешительности, не зная, в какую сторону ему теперь идти. Он зевнул, внутри у него что-то надломилось. Он снова начал мерзнуть. В доме кто-то спустил воду в унитазе, вдали раздался визг автомобильных шин. «Мне надо лечь, — подумал старик, — а не шляться здесь по ночам, я просто упрямый старый дурак, как же я устал. Может быть, хоть сегодня я смогу нормально уснуть». Прошло целое мгновение, прежде чем старик увидел незнакомца. Старик стоял на второй ступеньке, растерянный и злой на самого себя, и смотрел вниз, туда, где конец лестницы исчезал в темноте маленького вестибюля. Через дверь была видна пара светлых пятен от проникавшего внутрь уличного освещения. У стены стояли швабра, рядом с ней оцинкованное ведро. На него когда-то была наброшена тряпка, которая, высохнув, застыла в таком положении. Кто-то сорвал ее с места, и теперь тряпка валялась на резиновом коврике, бессмысленно повторяя форму горловины ведра. Старик видел носки двух ботинок и затянутые в серую фланель колени, только немного погодя он разглядел всего человека — тот сидел возле стены с подобранными ногами. Человек либо спал, либо находился в беспамятстве. Фонари припаркованных во дворе автомобилей бросали свет на дверь и освещали вестибюль. Это сбивало старика с толку. Он попытался представить себе, что происходит, но это ему никак не удавалось, во всяком случае, не так быстро, как следовало бы в такой ситуации. Он понимал, что все будет разворачиваться без его участия, он просто случайно оказался в гуще событий, беззащитный и одинокий на незнакомой и чужой лестничной площадке. В какой-то момент он был близок к панике, но потом ему стало ясно, что между призраком у входа в гостиницу и светом фар нет вообще никакой связи. Вероятно, это был мясник, который несколько раз в неделю по ночам ездил на большой мясной рынок. К задней стене нового дома была пристроена увитая плющом беседка, ограничивавшая двор с южной стороны. Он вдруг вспомнил об этом и явственно представил себе усики вьющегося растения. Несомненно, это светят фары автомобиля мясника, светят на вход в дом, одна фара светила ярче, чем вторая, прикрытая листьями, более мутно и пятнисто. Старик увидел очертания огнетушителя, пока свет фар перемещался по вестибюлю, а потом две блестящие точки, чьи-то глаза. — Меня заперли! — закричал незнакомец. У него был громкий, низкий и гулкий голос. Колени его раздались в стороны, и старик увидел, как что-то блеснуло, что-то висящее на кольце, прикрепленном к цепочке. Это что-то, вращаясь, намоталось на палец незнакомца. Старик почувствовал, что его сердце сильно забилось, когда свет на короткое мгновение выхватил из темноты цепочку. Это было похоже на очарование, какое испытывает маленький ребенок от круговых вращательных движений, подумалось старику. Цепь начала разматываться, скорость вращения предмета увеличилась, хотя в действительности дело было в том, что глаза старика были не способны так же быстро следить за движением. Потом пикап мясника свернул за угол, промелькнули уложенные в кузов пустые мясные лотки, раздался натужный рев мотора, водитель прибавил обороты, автомобиль выехал в проулок, и шум стих на пустынной мокрой улице по ту сторону ряда домов. Старик всегда, по какой-то необъяснимой причине, боялся такого шума. Прихожая целиком, не считая светлого круга возле коврика, снова погрузилась в темноту, а перила лестницы, уходившие из-под его руки, как покатая рельса, в паре метров ниже растворились в непроглядной черноте. «Интересно, — спросил себя старик, — почему незнакомец не крикнул с самого начала, у него такой громкий голос, что его крик сразу бы услышали, и незачем было бы тогда ломать замок». В этом было что-то типичное для молодых людей, он часто видел такое. Что это могло быть? Вероятно, известная привычка к обращению с неодушевленными предметами, перенесенная в ситуации, когда надо общаться с людьми. — Вы вообще меня слышите, — кричал незнакомец, — я не могу выйти отсюда. В его голосе явственно проступала паника, это было краткое, едва заметное колебание, трепещущая модуляция высоты тона, но старик не был в этом вполне уверен, как не был уверен и в том, что не погрузился на какой-то краткий миг в свои мысли так глубоко, что вообще перестал слышать незнакомца. Незнакомец между тем высоко поднял ключи. Стержень одного из них был сломан. Человек вскочил на ноги и включил в вестибюле свет. Стало видно помещение без окон, стол портье, за которым находилась стеклянная полка с ручным колокольчиком и пустым, разделенным на гнезда ящиком для ключей. — Вы должны что-то сделать с замком, — продолжал незнакомец, — его заедает, вы же сами видите. Он поднялся по лестнице, перешагивая сразу через две ступени. Незнакомец остановился прямо перед стариком, и они посмотрели друг другу в лицо. Старик испугался, сам не понимая почему. У незнакомца были длинные, очень сильные руки, такие длинные, что костюм из-за этого казался слишком коротким. Пиджак был распахнут, из-под него виднелась тонкая белая сорочка, между ней и кожей, словно маленькая тень, виднелись густые волосы, покрывавшие грудь. — Мне очень жаль, — сказал он, до него, кажется, только теперь дошло, что перед ним не служащий гостиницы. — Я, наверное, вас разбудил, но мне надо выйти во двор и кое-что выгрузить из машины. — Здесь есть второй выход, — тихо произнес старик. Он наклонил голову, коснулся ею тела незнакомца и очень сосредоточенно вытянул себя на лестничную площадку. Старику показалось, что от незнакомца веет какой-то сыростью, то ли потом, то ли дождем, он не мог разобрать, но воздух вблизи человека стал прохладным и издавал маслянистый запах мокрой шерсти. На лодыжке, там, где задралась брючина, был виден какой-то желвак. — Подождите, — сказал незнакомец, — я подержу вам дверь. Он осторожно протиснулся мимо старика и прошел еще пару шагов. Потом до него дошло, что старику потребуется какое-то время, чтобы добраться до конца коридора. Он в нерешительности остановился и вдруг вспомнил о снятом им номере. Да, похоже, что эта мысль только сейчас пришла ему в голову. Он быстро окинул взглядом ряд дверей, подошел к одной из них, надавил на ручку и исчез внутри. Комната была не заперта. Старик застыл на месте. В доме стояла мертвая тишина, такая тишина в городе бывает только в ранние утренние часы, когда на улицах нет машин, а большинство людей еще спит. Это была тишина, в коей чувствуется безмолвие неодушевленных предметов, тишина цементного раствора, стен, рельсов, железных контейнеров, тишина деревянных брусьев и тесаного камня. Это была не деревенская тишина, когда ночью бывает не намного тише, чем днем, а он любил именно ее. В ранние утренние часы в городе бодрствуют среди недвижимых предметов, в лабиринте, в какой превращается город в отсутствие людей, и в такие моменты чувствуешь, что, хотя на предметы ложатся ветер, свет и дождливая сырость, все это не имеет ровным счетом никакого значения. Некоторое время он прислушивался лишь к шарканью своих подошв и скрипу, производимому костылями в тот момент, когда на них перестают опираться, чтобы оторвать от пода и перенести на некоторое расстояние вперед, на новую точку опоры. Потом до слуха старика донесся скрежещущий шорох, как будто из-под кровати вытащили тяжелый чемодан или коробку. Старик доковылял до середины коридора. В дверном проеме, слабо улыбаясь, возник незнакомец и закрыл за собой дверь. На короткое мгновение старик увидел комнату — узкий прямоугольник помещения, светло-коричневые обои с соломинками и тонкостенный, шаткий на вид шкаф, скорее похожий на большой сундук, никаких коробок. Наверное, с коробками ему показалось. Снова встретившись, они не сказали друг другу ни слова. Незнакомец прошмыгнул в конец коридора, открыл и придержал стальную дверь. От отвернулся и смотрел в сторону, когда старик с трудом перебирался через порог. До двери в квартиру старика они шли рядом, и старик заметил, что незнакомец часто и тяжело дышит, хотя старик не видел, чтобы он прыгал или бежал. Когда они подошли к дверям старика, тот показал незнакомцу выход на вторую лестницу, которую обычно не запирали. Они расстались не прощаясь. Старик знал, что спустя пару часов через окно лестничной площадки станет видно, что наступил новый день. Иногда он по утрам стоял здесь, если ночью ему совсем не спалось. Еще не светало, но тьма рассеивалась, и это было заметно по силуэтам, на фоне которых проглядывало посветлевшее небо, был как раз тот момент, когда начинающиеся утренние сумерки выплескивали в воздух свою зыбкую темную синеву, хотя в доме все еще царила ночь. Старику вдруг стало тоскливо без дневного света, он решил вернуться сюда в нужный момент и выглянуть в это маленькое оконце, откуда можно смотреть в другое время. Не важно, в прошлое или в будущее — в такие моменты это все равно. Он запер дверь квартиры, зажал в кулаке ключ и прислонился к стене. Седалищный нерв болезненно задергался. «Надо просто постоять здесь, — подумалось ему, — постоять, крепко упершись ногами в ковер». У него было чувство, что он предлагает телу неподвижность, как сделку с партнером, резким и упрямым, с которым нельзя допустить ни одного неверного шага — иначе вся сделка лопнет и полетит к чертям. Но это же решительно невозможно — вообще не двигаться, какой-нибудь мускул обязательно шевельнется. Он подавил зевоту, и боль немедленно дала о себе знать. У старика было такое ощущение, что почти вся поверхность тела вспыхнула жарким пламенем. Некоторое время назад он видел по телевизору пожар на нефтяной платформе в Атлантике: пламя без просвета бушевало на половине квадратного километра водной поверхности — светящийся, развевающийся на ветру огненный мех над волнами. Старик дотронулся до лица, оно оказалось мокрым от пота. Он размазал пот по щекам и почувствовал, как соленая жидкость течет в трещинки на губах. Потом он покачнулся и упал. Один из костылей свалился ему на спину, и старик отодвинул его в сторону и прополз по ковру немного вперед. У него была хорошая память. Не на имена — на лица. Он запечатлевал в мозгу черты человеческих лиц, как другие запечатлевают почерк. Старик отчетливо сознавал, что уже где-то видел лицо незнакомца из вестибюля, причем недавно, возможно даже вчера. Или позавчера? Нет, все-таки это было вчера. Ему стало жарко, он пришел в страшное волнение, пытаясь вспомнить, что было вчера, он смотрел сквозь тишину и пыль, поднятую его падением, в какую-то точку по ту сторону стены, в точку за дверью спальни, но это ничуть ему не помогло. Он видел этого человека, вот и все, что он мог с полной определенностью утверждать, но видел он его не вблизи, это он тоже знал точно, по глазам незнакомца, он бы наверняка их запомнил. Когда они лицом к лицу стояли на лестнице, старик заметил коричневые точки в глазах того человека. Голубые глаза с рассыпанными по ним крапинками — они выглядели точно следы брызг засохшей жидкости. Было такое впечатление, что они должны мешать незнакомцу смотреть, но старик понимал, что это обманчивое впечатление. В действительности же эти глаза привлекали внимание стороннего наблюдателя, раздражали и заставляли пропускать остальное. Теперь старик лежал плашмя, грудью вниз, на ковре, словно на плоту, и до двери спальни оставалось каких-нибудь полтора метра. Он решил попытаться грести руками по полу вперед, для чего подтянул к себе край ковра. «Если я смогу подтянуться на руках до двери спальни, то, может быть, мне удастся оттуда добраться и до края кровати». Он постарался напрячь живот и работать только кистями и плечами. Десять минут спустя он уже лежал на пороге спальни, головой на деревянной половице, вдыхая запах пыли, старого посеревшего лака и чего-то едкого и острого. Он вдруг вспомнил, что уже два дня не ходил в туалет. Он обхватил руками ножку кровати и подтянулся, но пояс брюк зацепился за порог и задняя его часть неприятно давила на поясницу. Он отпустил ножку, расстегнул пуговицу на брюках, освободил ремень и переполз через порог. За дверью квартиры раздались чьи-то шаги, они были неровными и перемежались громким шорохом, как будто незнакомец тащил за собой что-то очень тяжелое, такое, что невозможно было нести в руках. Он подождал, когда шорох стих, и снова попытался перенести тело через порог, и на сей раз ему это удалось, — он добрался до края кровати и подтянулся вверх. Сейчас у него было только одно желание — умирая, смотреть в чистое небо. Пару дней назад он впервые в жизни испытал какое-то внутреннее беспокойство. Его вдруг неприятно поразило, что, засыпая и просыпаясь, он каждый день видит одно и то же — потолок чужой комнаты, грязные плафоны люстры и висящую на ней паутину. Она дрожала, когда была открыта форточка, а иногда с нее на одеяло падала плодовая мушка или высохший комариный трупик. Женщина из социального отдела, навещавшая его один раз в месяц, однажды немного сдвинула кровать, поставив ее в нишу между окном и умывальником, и теперь он мог лежа глядеть в окно. С тех пор он иногда воображал, что может смотреть в самую середину неба, в глубокую бездонную, ни далекую, ни близкую, синеву. Некоторое время он неподвижно, на боку, лежал поверх одеяла, немного согнувшись, с расстегнутыми штанами. В комнате было прохладно. Старик вспомнил о том времени, когда был еще молодым и жил в Потсдаме. Тогда он страстно хотел научиться ездить верхом. Потом это желание прошло, а после войны он вообще сторонился лошадей, ему был неприятен даже их вид. У него было два друга: один — худой блондин по имени Хайнер, и еще один, имя которого он никак не мог вспомнить. Летом они путешествовали на лодке по озерам и речкам Бранденбурга. Иногда они были в пути целый день, а потом высаживались на берег и спали все вместе в крошечной серой палатке. Когда им не хотелось править рулем, они, полуобнаженные, засыпали в лодке. Старик очень хорошо помнил запавшие ему в память названия озер, по которым они проплывали, он произносил их вслух и дрожал от волнения. Отсветы бликов на поверхности воды падали на прикрытые веки юноши, каким он тогда был, его вновь овевало тепло, похожее на вторую кожу, облегающее тело, когда долго лежишь на открытом летнем солнце. «Может быть, мне повезет, — подумал старик. — Может, где-то тут лежит перцовый пластырь». Он протянул руку и стал ощупывать предметы, стоявшие на ночном столике. Шаря по столу, старик случайно наткнулся на дорожный будильник, он опрокинулся с железным звоном, ударившись о свой металлический кожух. Он нащупал бутылку французской водки для притираний, ножницы, термометр и эластичный бинт, которым иногда обматывал колено, чтобы унять особенно сильную боль. В стоявшей на столике чашке был выдохшийся чай, источавший странный неприятный запах. Собственно, он не хотел ничего искать. Мешало не столько ощущение того, что у него в руках нет какой-то очень нужной ему вещи, сколько ощущение того, что в этот момент нет на месте других предметов, предусмотрительно поставленных на стол, что, в его отсутствие, может послужить против него какой-то неприятной уликой. На полу что-то лежало. Старик протянул руку и пошарил по половицам. Так и есть, пластырь. Он разорвал упаковку, повернулся на бок и прилепил пластырь к пояснице. Липкое зудящее тепло расползлось по спине. Он пару раз глубоко вздохнул, чтобы жар распространился еще дальше, потом стянул вниз штаны и ухватился за край кровати. Покончив с этим, он застонал от облегчения. Он снова подумал о двери на пожарную лестницу. Насколько он помнил, не работал механизм, захлопывающий створку, поэтому дверь, если незнающий человек не поворачивал должным образом ручку, оставалась неплотно прикрытой, оставляя небольшую щель, которая, однако, была достаточно большой, чтобы при сквозняке дверь начинала хлопать и дребезжать. Эта мысль не понравилась старику, она мешала ему спать, а он так стремился ко сну. Раньше он изо всех сил старался не смотреть на то место двери, с которого при открывании замка осыпался лак, это зрелище раздражало его, ему было тоскливо смотреть на слои краски, словно сквозь десятилетия прожитой жизни, добираясь до самых дальних глубин. «Я не хочу видеть глубины, — подумалось ему, — мне надо отремонтировать замок». Когда он пришел в себя, очнувшись от сна, в комнате все еще было темно. Взгляд старика упал на вечный календарь, стоявший на постельнике, — подарок подчиненных с почтамта «Берлин-Веддинг» по случаю двадцатипятилетнего юбилея его работы в учреждении. Перед тем как ложиться спать, он всегда передвигал маленькие фишки с числами; просыпаясь утром, он всегда видел новую дату, но сегодня все было не так, — на календаре до сих пор красовался вчерашний день. Старику снова вспомнился вчерашний незнакомец, и он снова попытался понять, где и когда его видел. Старик почему-то знал, что это очень важно, но память подсовывала ему лишь какие-то фрагменты, острые, угловатые предметы, плывущие по серому бесформенному ничто, как обрывки сновидения. Старик видел осколки стекла, светлые волосы, руку на перилах моста, пятна крови на деревянном столбе. Дерево сбивало с толку — оно то крошилось, то рассыпалось мелкими щепками, а потом вдруг становилось тонким, не как ствол, а как доска со стройки, покрашенная с одной стороны в зеленый цвет. «Надо начать сначала, — подумал старик, — надо выстроить все в ряд. Я же точно знаю, что где-то его видел». В последнее время у него временами возникали трудности с припоминанием недавних событий, и, чтобы удержать их в памяти, приходилось присматриваться к деталям. Более отдаленные времена, особенно военное и довоенное, старик, напротив, помнил все более и более отчетливо. Иногда ему казалось, что он может непосредственно жить в том времени, чувствовать то же, что чувствовал тогда, но при этом задним умом оценивать и понимать свои тогдашние действия и поступки — то была призрачная ясность, которую он очень не любил. Он задумался, в котором часу проснулся, потом понял, что шесть тридцать, — вчера был вторник, и сегодня приехала машина с пивом. Утреннее солнце слепило глаза — он не задернул гардины, казалось, они вообще находятся за окном. На улице загремели железные щиты, люди из пивоварни откинули крышку грузового люка. Старик приподнялся и первым делом увидел цепь, запиравшую люк; висевший на ее конце амбарный замок качнулся и с треском ударился о стену дома, отколов кусок штукатурки. — Осторожнее! — крикнул один из мужчин, рыжеволосый бородач. — Ты же им так стекло высадишь. Он поднял с земли замок и осмотрел поврежденный участок стены; куски цемента оторвались от трещины и упали рыжему на ботинки. Второй, бросивший цепь, молодой, почти мальчик, отвернулся, упрямо откинув голову. Они подтащили доски из-под бочек к порогу люка. Покончив со своим делом, они прислонились спинами к стене, сняли рабочие рукавицы и сунули их в карманы своих кожаных фартуков. Старик, глядя из-под набрякших век и щурясь от ослепительной белизны света, смотрел, как они устало закурили. — Слыхал про то дело с Беккенбауэром? — спросил старший. Он достал из кармана рубашки многократно сложенный клочок бумаги, развернул его и криво при этом усмехнулся. — А что там? — спросил молодой. — Да с «Космосом». — И что? — Я знаю теперь, зачем он это сделал — совсем не из-за денег. Старик толчком открыл окно — он тоже хотел знать. В руках у водителя пивного грузовика была вырезка из иллюстрированного журнала, на снимке изображены две женщины, с обеих сторон державшие под руки какого-то мужчину, вполне возможно, что и Беккенбауэра. Одна женщина — черная, вторая — белая, на головах у них из-под шляп виднелись локоны париков. Рядом стояла большая и роскошная американская машина, на заднем плане размыто виднелась разбитая колокольня. — Но это Берлин. — Не, смотри внимательно. Это же америкосы. Рыжеволосый пожал плечами и снова сложил фотографию. Из кухни в лавке мясника донесся аромат свежезаваренного кофе. Двое во дворе принюхались и посмотрели друг на друга. — Что они получают? — спросил молодой. — Два пильзенского? Старший выпустил дым из ноздрей и зевнул. Он держал сигарету скрюченными пальцами, пряча ее в ладони, словно прикрывая от сквозняка. — Два пильзенского, три «Экса» и одна упаковка старого в бутылках. — А тара? — Стоит внизу в подвале. Они бросили окурки на мостовую и растоптали их. Старик видел, как молодой идет в направлении пивного погребка. Старший, насвистывая какую-то песенку, достал из кармана перчатки, вытер лоб и пошел на улицу. Было слышно, как он завел мотор и сдал назад. В подворотне показался зад грузовика. Раздался противный скрип тормозов, эхом отдавшийся в тесном каменном пространстве двора. Водитель вышел из кабины, подошел сзади к кузову, откинул полог брезента и подтянулся на заднем борту. Серебристо поблескивавшие бочки были пирамидкой сложены в кузове, к брезенту веревками была привязана башня из коробок с бутылками. В отверстии грузового люка на мгновение показалась голова молодого. Послышался глухой, смешанный с тихим звоном бутылок, скребущий шорох ящиков; потом шум усилился; второй все это время стоял у люка и ждал. В пивной погреб вела крутая винтовая лестница. Маленькая, цвета пыли, крыса вынырнула из трещины свода подвала, стремительно метнулась на ступени, прошмыгнула мимо ботинок молодого, который, медленно переставляя ноги, поднимался наверх, сделала два нервных узких круга и так же стремительно исчезла. Какое-то время эти двое выгружали из грузовика бочки и рядком ставили их у входа в люк. — Ты можешь представить себе такую вещь со своей женой? — спросил младший. Он уперся локтями в бедра, не отрывая взгляд от переполненных мусорных контейнеров у входа в ресторанчик. — Это ты о чем? Старший напарник держал на коленях скоросшиватель и, вооружившись шариковой ручкой, сверял список. — Твоя жена в уезжающей машине с пулеметом в руках. На мгновение наступила тишина. Старший, водитель, ничего не ответил, лишь оторвал взгляд от списка, высоко вскинул брови; потом оба рассмеялись и направились в дом мимо входа в подвал. Он посмотрел сначала им вслед, а потом на пивные бочки. Сверкавшие бочки ослепляли, если не отрывать от них глаз, они были покрыты нестерпимо блестящими на солнце царапинами, составлявшими вязь никому не ведомых тайных письмен. С колокольни раздался звон. Что-то было очень важно, что-то надо было сохранить в памяти, но старик никак не мог вспомнить, что именно. Что-то всегда оставалось от таких ночей, как эта. Дерево, часть военной формы или вот теперь пулемет. Потом он обычно весь день видел этот предмет, как будто нарисованным в безмерной пустоте — когда закрывал глаза. Он глядел на такие предметы, как на нечто, что он, должно быть, просмотрел или уничтожил. Как нечто, рвавшееся к нему с какого-то мнимого края, края его бытия. Край же этот был всегда пугающе близок, хотя все эти годы старик надеялся, что долгая жизнь должна увести его подальше от края, туда, в безопасную середину, где так уютно пребывает большинство. Он подумал о похищении, о котором говорили люди из пивного грузовика. Да, старик тоже о нем знал. Портреты террористов уже много недель красовались на стенах домов, а в новостях регулярно показывали фотографию жертвы — толстого мужчины в роговых очках. Ведущая телевидения, сообщившая о похищении, была одета в черное, и это показалось старику излишним — как будто заложник был уже мертв. Он попытался встать, но это оказалось нелегким делом. Боль в пояснице, кажется, прошла, но старик вспотел, пластырь неприятно лип к спине, и очень хотелось пить. Он протянул руку за спину и, стиснув зубы, сорвал пластырь. Взгляд его скользнул по будильнику на ночном столике, старик взял его и принялся нетерпеливо заводить, оскальзываясь пальцами о гладкий холодный стерженек. Он тряхнул часы, в механизме что-то щелкнуло, и звук этот вызвал у старика приступ раздражения. Он хотел знать время, не было больше сил переносить бесконечность ночи; он жаждал окончания тупой, пожиравшей действительность смеси изнеможения и ожидания, на какую обрекла его ночь. Он тряхнул будильник еще раз и прислушался. Раздалось долгожданное тиканье, внутри, в механизме, снова пошло невидимое время. В семь часов приехали дорожные рабочие. Увидеть их из окна спальни он не мог, но зато отчетливо слышал, как подъехали машины, как захлопали двери, как зазвенели молотки и кирки, брошенные из кузовов на тротуар. В утренней тишине кто-то громким и недовольным голосом выкрикивал распоряжения. По улице тянули новые электрические и телефонные провода, для чего снесли половину тротуара, часть людей осталась перед домом заканчивать траншею, а часть отправилась копать дальше — к мосту. Скоро все были на своих местах. Потом двое рабочих, стоя на коленях, до наступления вечера укладывали брусчатку; старика впечатляло, как они возились внизу, помещая камни в размеченные тонким нейлоновым шнуром гнезда, люди выглядели сказочными великанами за эфемерным плетеным заграждением. Он обычно долго смотрел на них, наслаждаясь игрой их умелых движений; сейчас он вспомнил их искаженные жарой и усилием лица, их обнаженные торсы, на которых солнце прошедшего дета оставило неповторимый пейзаж загара, ожогов и белого контура маек. Но обычно это бывало позже, а до этого водитель «Еды на колесах», югослав, привозил старику обед. В последнее время он давал этому человеку чаевые, и тот сносил вниз его костыли, так что старик сразу после полудня оказывался на улице. Но в общем-то это ничего не значило, он теперь не уходил далеко. Да и когда он далеко уходил? Вопрос возник беззвучно, как ночной кошмар. Старик положил руку на грудь и провел по волосам, ощупывая их от кончиков до корней, ощущение было не из приятных. До Потсдама он жил в Берлине. Ребенком он часто сиживал на улице перед домом, где проживал тогда с родителями, — перед темным сырым домом с такими же темными задворками. Позже, в двадцатых годах, его снесли. Когда мальчику хотелось побыть одному, он брал маленькую табуретку и искал уединенное место на улице. Вот он сидит на деревянной табуретке и смотрит на свои голые ноги. Весна. Мальчик думает о географическом атласе, куда вчера ему позволил заглянуть учитель. Особенно хорошо запомнилась ему карта в середине большой книги, вне уроков запертой в ящике учительского стола, — карта Европы, физическая. Самое большое впечатление на него произвели Уральские горы, он и сам не понимал почему, видимо отчетливостью и прямолинейностью своих высот. Старик открыл рот. По комнате расползалась странная духота. Он застонал и, прижимая ладони к груди, ощупал ее, словно надеясь обнаружить в ней отверстие. Но нащупать удалось лишь жесткие ребра и ямочку, в которой лихорадочно билось сердце. Семь часов тридцать минут. На кухню, в ночной рубашке, выходит жена хозяина гостиницы. Женщина явно чем-то раздражена. Старик задумывается, отчего он об этом догадался. Их разделяет слишком большое расстояние, чтобы он мог рассмотреть черты ее лица. Женщина достала нож из ящика кухонного стола, что-то быстро порезала и разложила в пластиковые коробочки. Движения ее были быстрыми, но словно разделенными на части; она уронила нож, и лезвие со звоном ударилось об пол. Женщина оборачивается к стеллажу и берет с него две кухонные тряпки, обматывает их вокруг ручек стоящей на газовой плите кастрюли, потом наливает воду в две чашки, стоящие у плиты. На кухню вошла старшая из дочек. Мать оборачивается к ней и бросает перед нею на стол что-то, что уже давно держит в руке. Это цепочка. Девочка вздрагивает и хватает цепочку. Видно, что ребенок молча затаил дыхание. Немного позже раздается шарканье ног по асфальту. Дочь мясника, толстая, почти взрослая девица, не спеша идет к подворотне. Школа находится недалеко, в паре сотен метров отсюда, но девочка каждый день выходит из дома на двадцать минут раньше положенного. Старику непонятно, как можно быть такой толстой. Жидкие короткие волосы и тонкие ручки совершенно не вяжутся со всей остальной фигурой, в крошечных глазках ребенка таилась тоска по другому, давно ушедшему «я», погребенному под толстым слоем жира. Внезапно раздается грохот и звон — как будто большой стеклянный предмет со всего маху рухнул на каменный пол и разбился вдребезги. — Ты не имеешь ни малейшего понятия, — кричит жена хозяина гостиницы, — чем занимаются твои дочери! Ни малейшего! — Перестань! — По вечерам они встречаются. Сидят с молодым Дёрром у окна. Ты что, не видишь этого? — Они дети и просто играют. — А кровать? — Что — кровать? — Его кровать стоит под окном. — Перестань, прекрати эту истерику! Голос мужчины в общем-то спокоен и низок, но в последней фразе звучат военные, командные нотки, хотя муж говорит негромко. Он умел говорить таким тоном. Старик, правда, слышал его довольно редко, и он был ему неприятен, этот рецидив прежней речевой манеры. «А раньше, — прозвучал в душе издевательский голос, — раньше эта манера тоже была тебе неприятна?» Он прислушался к себе, но не дождался ответа. В душе царило гробовое молчание. Он провел ладонью по холодному одеялу, посмотрел на оконный переплет, на черную тьму под коньком крыши напротив. «Если я сейчас закрою один глаз, — подумал старик, — то переплет заслонит конек, а если я закрою другой глаз, то снова увижу конек». Это мешало ему. Ему всегда не нравилось, что два глаза, принадлежащие одному человеку, никогда не видят одно и то же. После переезда в этот дом старику первым делом пришлось поменять окно на кухне. По правде сказать, там и не было настоящего окна, были только рамы с остатками стекла с проемами, заклеенными тонким картоном; рама была привязана к стене бечевкой, обмотанной вокруг вбитого в стену гвоздя. Прежняя владелица жила с этим окном не один год, если не одно десятилетие, — с кухней, навечно погруженной во мрак затемнения. Это было единственное выходящее на улицу окно. Старику было невыносимо, что современные двойные окна почти не пропускают шум, что отныне он не будет слышать шаги людей, шорох проезжающих автомобилей, звон трамвая, и поэтому, как обычно по утрам, он сначала отправился на кухню, чтобы открыть окно. Он наполнил водой кастрюлю, опустил в воду кипятильник — все как всегда. Он подождал, когда вода нагреется, помутнеет от пузырьков, закипит, но внезапно ему показалось, что это не шум закипающей воды, а шорох шагов по гравию. Дом находился чуть поодаль от улицы, с обеих сторон сада росли разделенные узкой дорожкой два каштана. В безветренную погоду они полностью закрывали обзор, но в это утро порывы ветра шевелили листву, открывая вид на улицу. Кафе в это время было еще закрыто. У входа стоял деревянный повар с черной доской на животе. Ночной дождь смыл написанное мелом меню. «Жа… стейк» — единственное, что осталось, остальное превратилось в размытую мазню, в которой можно было разобрать отдельные фрагменты букв и цифр, меловые линии на поверхности цвета утреннего тумана. В дверях остановилась дочь хозяина гостиницы, старик сначала заметил лишь ее макушку и руку, вытащившую из волос заколку. Рука была тонкой и загорелой. Девушка тряхнула головой, и волосы волной рассыпались по плечам. Она нерешительно шагнула вперед, словно чего-то ждала, но не желала оглядываться. Через садовую ограду перепрыгнул молодой Дёрр, перепрыгнул до того, как девушка успела его заметить. Когда они столкнулись, он, присев на корточки, преграждал ей выход из сада. На Дёрре была пожарная форма — синие брюки и синий китель с золотыми пуговицами и золотыми погонами, словно петли, пришитыми к узким плечам. — Постой! — крикнул он. — Куда идешь? Она смотрела мимо него, повернув голову сначала в одну, потом в другую сторону; потом девушка переступила с ноги на ногу, как будто желая обойти какое-то препятствие. — В школу, куда же еще. Он видел только ее спину, она нервным жестом отвела назад руку с портфелем. — Когда освободишься? — Как всегда. Юноша забеспокоился. — Я стану пожарным, — сказал он. — Рада за тебя, — ответила девочка. — Эта работа хорошо оплачивается. — Нисколько в этом не сомневаюсь. — Но я буду пожарным не здесь, а где-нибудь в большом городе, например в Нью-Йорке. — Для Нью-Йорка тебе следовало бы получше знать английский. Мальчик, не спуская с нее глаз, отступил на пару шагов и что-то извлек из-за дерева. — Это тебе. Маленький букетик анютиных глазок, лиловых и желтых, обернутых в фольгу. — Мне не нужны твои цветы. Он вспыхнул и отвернулся, глаза его опасно сверкнули, он больше не смотрел на девушку. Она открыла калитку, а он продолжал стоять с опущенной головой. Букетик так и остался у него в руке. Мальчик поднял цветы и уставился на них бездумным взглядом. Потом на голову будущему пожарному упал каштан; но мальчик даже не вздрогнул, он взял его и сжал в кулаке, не отрывая глаз от садовых ворот, выйдя из которых девочка, сделав пару шагов, свернула за угол и исчезла из вида. Старик задумался. Важно ли было запомнить этих двоих? Имели ли они какое-то отношение к незнакомцу? «Я потерял нить», — подумалось ему. Он вдруг осознал, что очень неважно себя чувствует. Взор заслоняла серая пелена — временами мерцающая, а затем застывающая темными штрихами, повисая в воздухе помещения между ним и такими близкими контурами кухонной обстановки — мебелью, стенами и выходом в прихожую — и делая эти предметы далекими и недоступными. Когда старик во второй раз за этот день выглянул на улицу, дорожные рабочие продолжали сидеть в своих траншеях. Сейчас там потели трое. Рядом с ними высилась груда песка, которую четвертый — время от времени проходя мимо — мерил оценивающим взглядом. Из-за угла вывернул белый фургон и остановился возле рабочих. Из него вышли двое в строительных касках и с папками под мышкой, они что-то обсуждали. Время от времени они заглядывали в папки, потом смотрели на траншею, указывая руками направления воображаемых линий. Появился трамвай, он выехал с Редельгеймского шоссе, круто свернув на Старый Редельгейм, встал на остановке возле дома семнадцать, потом медленно тронулся в направлении Лоршерштрассе, но сразу затормозил — на рельсах, преграждая путь, стоял белый фургон. Вагоновожатый нетерпеливо зазвонил. Один из мужчин в касках поднял руку, сел за руль, подал машину вперед, затормозил, высунулся из окна и что-то крикнул вагоновожатому. Наверное, что другой автомобиль, чуть впереди, блокировал перекресток. В доме напротив пару недель назад открылось какое-то странное заведение. Над дверями не было никакой вывески, отсутствовала и витрина, и было непонятно, в какое время это заведение было открыто. Через окно можно было беспрепятственно заглянуть внутрь — большое помещение с выбеленными стенами, скудная обстановка — ничего, кроме пары стульев, коробок, старого шкафа с множеством выдвижных ящиков, из которых торчали шпагаты и обрывки гофрированной бумаги. С потолка свешивались, как качели, прикрепленные к потолку веревками две автомобильные шины. Каждый день в учреждение приходили мужчина и женщина — оба с очень длинными волосами. Нередко старик видел в доме и детей. Он часто думал, что это за заведение, но так ничего и не придумал, во всяком случае ничего важного. Была еще одна картина — железная дорога, деформированная, покрытая вековой грязью дуга токоприемника, дом напротив, в котором в этот час уже были открыты окна и ставни, на подоконниках висели перины, афишный столб, возвышавшийся над крышей станции. На столбе по утрам собирались голуби, он видел их серые растрепанные перья, их вечную суету. В доме рядом с непонятным заведением жил умственно больной ребенок, мальчик. Так же как старик, он часто сидел у окна; каждое утро в ранний час он высовывался из него, держа в руках голубое стеганое одеяло, и принимался сосредоточенно собирать его в складки. Старик часто спрашивал себя, отправляют ли ребенка по утрам с одеялом к окну, чтобы он подышал воздухом, или он сам приносил одеяло, чтобы иметь предлог посмотреть на улицу. Очевидно, что мальчик никогда не выходил из дома. В это утро ребенок был чем-то сильно возбужден и постоянно выкрикивал что-то вроде «Ай!.. ай!.. ай!». Мальчик встрепенулся, протянул руку и попытался пощупать, сам не зная что. Пальцы его вдруг свела судорога, и они почти потеряли подвижность. Что это было? Что хотел сказать мальчик? Десять часов. По лестнице поднимается почтальон и бросает газету в прихожую через прорезь в двери. Старик поставил перед дверью стул, чтобы корреспонденция не падала на пол. Надо взять газету. Старик встал из-за стола и пошел в прихожую, где обнаружил, что стула нет на месте. Нагибаться было куда труднее, чем ходить. Сначала надо приставить костыли к стене, потом пошире расставить ноги, чтобы дотянуться до пола, — все это требовало времени. Когда он вернулся на кухню, кофе уже остыл. Старик раздраженно положил газету на стол, бросил на нее беглый взгляд. Последняя страница с объявлениями развернулась и уперлась в тостер. Он почему-то вспомнил большую фотографию: убитый тюлень на подстилке, а вокруг окровавленный снег. Был и второй снимок, поменьше, — космический зонд «Вояджер». Куда делся стул? Почему его не было? На днях социальный работник, его бесценная помощница фрау Мест, передвинула ему кровать, а потом достала зимнее одеяло, а он смотрел, как она работает, сидя на стуле, который она, естественно, для него поставила. На лбу старика появились крупные капли пота, он вытер их, но они выступили снова. Фрау Мест достала толстую перину из большого пластикового мешка и хорошенько ее взбила, старик хорошо помнил обуявший его ужас, когда он увидел следы недержания, хорошо заметные на перине, отвратительные засохшие озерца, неаппетитными кратерами застывшие на краях, где скапливалась вытекшая моча. Но женщина, казалось, не замечала его испуганного взгляда, а может быть, она просто притворялась, что не видит ни взгляда, ни пятен. Фрау Мест была маленькой изящной женщиной с темновато-седыми жидкими волосами. На затылке она носила прикрытый сеточкой пучок, поверх которого был надет белый накрахмаленный чепец. В тот день он смотрел, как она молча убирала его кровать. Женщина была приблизительно одного с ним возраста, они могли бы о чем-нибудь поговорить, но никогда этого не делали. Он бы понял это, если бы женщина была намного моложе его, но молчание фрау Мест задевало его за живое, обижало и уязвляло. Чем старше он становился, тем труднее было ему знакомиться и сходиться с людьми его поколения. Если бы они запросто встретились с фрау Мест и вступили бы в контакт, он воспринял это как оклик из давно минувшего и забытого прошлого. Встреться они лет пятьдесят назад, он бы весело с ней смеялся и попытался бы прикоснуться к ее энергичному узкому плечику, но вчера он лишь тупо молчал и следил за ее движениями, сидя на стуле неподвижно, как колода. Около одиннадцати во дворе стало шумно, старик услышал мужские голоса, короткие фразы, смех, еще фразы и снова смех. — Петли купишь у Хейсса, — сказал кто-то. — На Радилоштрассе? — Не знаю, как называется улица. Дом стоит прямо перед шлагбаумом. — Две петли? Их было трое: мясник, хозяин гостиницы и еще один мужчина, стоявший спиной к старику. Сейчас говорил он, подняв вверх два пальца. Старик был уверен, что не знает его. Человек был мал ростом, не больше метра шестидесяти, похоже, выходец откуда-то из тропиков. — Пинто, а ты как думал? Конечно, две петли. Маленький человечек пожал плечами и безрадостно рассмеялся. — Или как это у вас? — Не знаю. — Что значит — не знаю? Лапища мясника сокрушительно падает на плечо низкорослого. — У вас в Португалии что, нет дверей? Подвальных дверей? — Ясно. Мясник опустил руку немного ниже и похлопал парня, которого звали Пинто, по руке. — Ясно. У нас в саду, но у входа в дом. — Ты хочешь сказать — в сарай. — Да, у подвала. — Нет, это сарай. Подвал внизу. — Сколько петель? — Командир, ты о чем? — Дверь сарая. — Две. — Правильно. Возьми большие петли. Хозяин гостиницы и мясник прошли мимо дома к забору, в ту часть домовладения, которая была ему сверху не видна. Они вернулись с кипой досок. Длинных досок, они несли их вдвоем, впереди хозяин гостиницы. Они носили их много раз, и старик запоминал обрывки фраз, которыми они обменивались в промежутках между скрипом и грохотом, с которым они бросали доски на асфальт. — Ты же знаешь… я ничего не буду говорить, в конце концов, это твой риск. — Да знаю я все их предписания. — …конечно, я понимаю… но зачем тогда? — Сами себе не поможем, никто нам не поможет. — Я тоже всегда так говорю, никто не придет, и никогда по-другому не было. — Точно, долго придется ждать. Метр десять. — Ты как думаешь, этот парень ничего? Метр двадцать, да. — Или метр десять. Мужчины склонились над планом. Хозяин гостиницы достал складной метр. На досках виднелись черные метки. Работали они не спеша и со вкусом. К обеду солнечный свет упал на крышу бунгало мясника, рубероид, если долго на него смотреть, расползался перед глазами бесчисленными бликами. Старик вспомнил, что к рубероиду добавляют мелкие камешки, от острых краев которых нещадно отражаются лучи жаркого солнца. Он слышал, как они пилили, подгоняли, стучали молотками. Было так жарко, что мясник снял рубашку. Они набили доски на высоту человеческого роста. Когда с первыми пятью было покончено, вернулся человек, которого они называли Пинто, и положил на стол петли и ушки для висячего замка. — Ну-ка посмотрим, — воодушевленно воскликнул хозяин гостиницы, — выбрали ли мы верную длину. Он поднял одну доску и, поставив ее стоймя, приложил к маленькому человечку. Тот вежливо рассмеялся. — Пинто дорос мне до груди. — Да, как раз. — Что скажешь этим красным преступникам, Пинто? — Посадить. — В тюрьму? Это не поможет. У нас не поможет. Они там творят, что хотят. — Точно. Наши тюрьмы — это не тюрьмы. — Да, это дома отдыха. — Телевизор и каждый день горячая еда. Туда даже оружие проносят, и ты называешь это тюрьмой? — Я — нет. — Ну и я нет. — Значит, башку с плеч долой. — Верно. — С плеч долой. Они сложили вместе шесть досок и набили на них еще три в форме буквы Z. Хозяин гостиницы взял замок и вдел его в ушки накладок, чтобы посмотреть, подходит ли он. — Очень хорошо. Никакой бык не пробьет. Он достал из-под стола три бутылки пива. Они чокнулись. — Как тебе было в армии? — Меня комиссовали из-за ожирения. — Прости, — ответил хозяин гостиницы. — Тогда каждый за свое. — Тогда в России мы как-то стояли в каком-то сельсовете. Пол был застелен соломой, под голову подкладывали мешки с солью — все как всегда, ладно хоть крыша была. Был там один — он все время пердел. Ели, отдыхали, мылись — в одном тесном замкнутом пространстве. Сейчас это даже трудно себе вообразить. Спали мало, как и положено солдатам. Срали тоже все вместе, а тут находится такой вот тип, лишает последнего покоя. Пинто отвернулся. Мясник молчал. — Однажды ночью мы задали ему перца. Он был еще молод, такой же, как и я в те годы, я не помню, как его звали, забыл его имя. Он не успел толком проснуться, как мы схватили его и сняли с него штаны. Он думал, наверное, что ему снится дурной сон, потому что ворочался и извивался, но продолжал спать дальше. Мы тогда вообще спали где угодно. Мы все время чувствовали усталость. Прошло совсем мало времени, и мы привыкли спать в окопе, спать на обочине, спать стоя. Я знал одного, так тот умудрялся делать это во время еды. Мясник ничего не сказал, выпил, отставил бутылку и устало посмотрел на горлышко, откуда на его пальцы медленно стекала пена. — Значит, мы его схватили, растянули ему жопу и поднесли к ней зажигалку. Удовольствие непередаваемое. Но парень быстро опомнился. Он сказал, что не выдаст нас только при одном условии, что мы сделаем то же самое. Ну, мы и сделали, а что нам еще оставалось? Мы легли рядком, очень так мило, без штанов с приставленными к задам зажигалками. Стали мерить, у кого пламя выше. У меня до сих пор на заднице рубец. — И? — спросил мясник. — Что с пуком-то? Он горит? Хозяин гостиницы усмехнулся. — Ну это зависит от… — От чего? — От того, что человек съел. Ночи, казалось, не будет конца. Старик не спал, сна не было ни в одном глазу. Он лежал, изо всех сил стараясь понять, что есть темнота, как неумолима и абсолютна она, — ничто не может ее прогнать. В человеческих силах осветить лишь малую толику темноты, любой источник света смехотворно ничтожен в сравнении с Солнцем. Лампы, даже очень мощные, дают круг света, круг, границы которого видны невооруженным глазом. Теперь он ощутил жажду. По улице снова прошел трамвай. Старик слышал, как он проехал по тому месту, где улица делает перед домом поворот. Это был один вагон, и ехал он в депо. Между ночным столиком и кроватью было расстояние шириной в ладонь, куда старик втиснул сейчас плечо. Взявшись рукой за край ночного столика, он подтянулся вперед и достал край раковины. Трамвай тронулся, не издав ставшего привычным громкого звона, тормоза скрежетали тоже тише обычного. Старик вытянул руку чуть дальше, почувствовав, как от напряжения щелкнула нижняя челюсть. Трамвай невообразимо медленно свернул за угол. «Вагон, наверное, совсем пустой», — подумал старик, прислушавшись к звуку, с каким тот поворачивал, — то был глухой металлический лязг. Он плотно стиснул зубы и дотянулся до водопроводного крана, но не смог повернуть его одним пальцем. На полочке раковины стоял не мытый с утра пустой стакан. Старик выдохнул, подался еще вперед, ухватился за кран, подтянулся, а потом повернул головку и некоторое время прислушивался к струе, текущей в слив раковины, и к стихающему дребезжанию удаляющегося трамвая. Потом он вдруг подумал, что едва ли увидит завтра незнакомца. Постояльцы обычно появлялись здесь после полудня, а наутро уже исчезали. Редельгейм — это лишь пригород, зажатый между автомобильными мостами и огородиками, добровольно здесь никто не задерживается. Он закашлял. И задумался. А что же он, он что, остался здесь добровольно? Он задумался и над тем, что означает — добровольно, но так и не пришел к окончательному выводу. Не является ли добровольность следствием обстоятельств? Нечто, дающее человеку возможность проявить собственную волю и способность к суждению только для того, чтобы в каждом случае поступить неправильно, или, еще того хуже, бессмысленно? Или, напротив, это внутренняя свобода в каждый данный момент решать свою судьбу, даже в таких ситуациях, когда кажется, что выбора вообще нет? — Прежняя владелица завещала ему дом по желанию своего мужа, фамилия которого была Мюллер, а имя — Карл. В сорок третьем он пропал без вести на Восточном фронте. Наконец-то он пил. Вода текла по пальцам, по шее, просачивалась под рубашку. Это была полная бессмыслица становиться наследником. У него нет своих наследников, а сам он скоро умрет. И, как нарочно, Мюллер, имя которым легион. По крайней мере, он, кажется, догадывался, кто был тот человек, но не был в этом твердо уверен. Получение завещания пробило дыру в его жизни. Иногда ему казалось, что это окошко, в которое следовало заглянуть хотя и очень ненадолго. Заглянуть, только лишь для того, чтобы задуматься о глубине и бездонности, таящихся во тьме отверстия. Недели, последовавшие за получением завещания, стали временем невероятных оттяжек и проволочек. Он часами, не в силах шевельнуться, сидел у себя в квартире на краю кухонного стула. Именно тогда он впервые в жизни понял, что буквально означает выражение «оцепенел от страха», понял, что оцепенелость есть сущность страха, чувство внутреннего ускорения — если выражаться точно — в то время, как все остальное вокруг тебя происходит очень медленно, невыносимо медленно. Он отправился в архив вермахта. Делая над собой неимоверное усилие, он обошел длинные ряды подвесных папок, просматривая бумаги, в которых документально подтверждались места службы, должности, участие в боевых действиях и точные или предположительные обстоятельства гибели людей по фамилии Мюллер, но этот поход не добавил ему уверенности. Возникли лишь новые предположения и неразрешимые вопросы. Просмотрел он также и списки фотографий пропавших без вести, он думал, что фото заставит его вспомнить, пробудит его память, но и этого не случилось, он не узнал никого. Когда видишь множество таких фотографий, впечатления накладываются друг на друга, перекрываются, ему бросались в глаза только те черты, которые отличали просматриваемое фото от предыдущего. Он прищурил глаза и попытался некоторое время побыть в таком состоянии — с глазами не закрытыми полностью, но и не открытыми. Ему представилась деревня с неизвестным ему названием. Он изо всех сил хотел думать о нем, он заставлял себя думать о минувшем дне, но у него ничего не получалось. Он видел себя идущим по тропинке с кабельной катушкой в руках. Позади горела машина. Кабель бил по коленям, холодный ветер обдувал спину дымом. «Как она называется, ты даже не знаешь названия деревни, — проговорил какой-то голос, — так как же ты сможешь меня в чем-то убедить». Но вспомнить было решительно невозможно. Он вздрогнул. Все последние годы в своей берлинской квартире — где ему несравненно легче спалось — он мог слышать все на свете: скрип половиц, треск железных подоконников, жужжание электрического счетчика, а с улицы — отдаленные крики подгулявших пьяниц. Но здесь все было по-другому. Здесь он иногда воспринимал и ощущал такие вещи, о которых разум говорил, что они просто не могут существовать. Странные шорохи и шелест доносились из глубокой трещины, прорезавшей стену прихожей. Уродливая кривая трещина. При передаче домовладения адвокат рассказывал, что эта трещина тянется от верхнего этажа до самого низа. Возникла она оттого; что прежние жильцы после последнего сокрушительного налета на город Франкфурт вопреки всем законам статики решили устроить под подвалом дома собственное бомбоубежище. Иногда старик слышал женщину, жившую здесь до него в течение тридцати пяти лет. Когда он думал об истоптанных дверных порогах или о пятне на полу гостиной, где раньше стоял ее диван, он явственно видел, как она сидит на нем, он слышал ее шаги, когда она шла из гостиной на кухню или в спальню или в ванную, — женщина всегда была одна. Старик огляделся. Взгляд его упал на большой сундук, его безмолвная черная громада занимала треть маленькой комнаты, где он спал, но зато из сундука никогда не доносился голос бывшей владелицы. Он повернул голову чуть в сторону, и теперь взгляд его уперся в захламленный промежуток между сундуком и маленькой деревянной скамеечкой, на которой он держал всякую всячину: лампочку «горное солнце», стопку кулинарных журналов и обувную коробку, в которой хранил старые лекарства. Зачем он привез с собой все эти вещи? Он оцепенело смотрел на них — источавших пыль и равнодушие. Потом он взглянул на дверь, вспомнил, как пару часов назад открыл ее, точнее, приоткрыл, чтобы вползти в комнату. Ему отчаянно захотелось, чтобы дунул ветер и сдвинул дверь, — окно было открыто. Но ветра не было. Старика обуял страх, что он никогда больше не увидит эту дверь открытой полностью. Взгляд его заскользил дальше, к маленькому комоду слева от двери; на комоде он держал щетки и папку со старыми документами — оттуда голос тоже никогда не раздавался. От раковины взгляд сместился чуть ниже и остановился на сливе, потом переместился на трубу, он и сам не понимал, почему его так заинтересовала труба; старик прислушался, да, он что-то услышал — пустой булькающий звук: из крана текло. Это был обычный металлический кран, покрытый застарелыми пятнами мыла. Старик уставился на него и стал ждать, когда упадет следующая капля. До ее падения прошла целая вечность. Но когда она наконец упала, он услышал совсем другой звук, гулкий гремящий тон внутри металлического пространства, звук ширился, уходя далеко за пределы трубы, это была не труба, а пещера, на дно которой падали тяжелые капли, падали с невыносимо громким звуком, исчезавшим где-то далеко внизу, в самом конце этой бесконечно длинной трубы, в адских глубинах. — Я учился в народной школе, — крикнул он, — там не учили чужих языков, я не могу упомнить все эти иностранные названия. Он не был уверен, что с его губ вообще слетают какие-то звуки. Если да, то они сразу же рассеивались в тишине комнаты. — И кроме того, — продолжал кричать он. — Это же чудовищно — знать, что каждую минуту можешь умереть, — как можно вынести это! Он снова посмотрел на серую дверь, она так и не шелохнулась. Внезапно его охватило чувство, что в этой фразе что-то не так. Он уставился в пустоту. Он увидел восемь домов, все они были пусты, и амбар. Нет, это был не амбар, ему так показалось только с первого взгляда, это было длинное низкое деревянное строение с плоской крышей и очень маленькими оконцами. Он видел себя, открывающего замок, отступающего от двери с винтовкой наперевес. Он рванул дверь восемь раз, на девятый она поддалась. Он заметил бревна с поперечно прибитыми к ним досками, дорожку и кучу песка. Очень отчетливо на песке виднелся отпечаток двери. В коридоре стоял большой ящик, на ящике — керосиновая лампа. Рядом с ней лежало еще что-то — мягкое, холодное, влажное и завернутое в тряпку. Проходя мимо, он положил руку на сверток. Потом до его слуха донесся какой-то звук. Очень странный звук — навязчивый, но какой-то случайный, ржавый звон среди полной тишины. Он осмотрелся. Увидел маленький стол, связку ивовых прутьев, аккуратно прислоненную к стене, слепленную из глины огромную печку. Над большим столом в противоположном торце помещения на стене выделялось обрамленное пылью белое пятно. Под ним на полу лежал простреленный портрет Сталина. Ему стало холодно. Собственно, он мерз постоянно, холод так и не отпустил его — несмотря на все печки-времянки послевоенного времени, несмотря на раскаленный кокс в печи, а позже — несмотря на центральное отопление. Несмотря на летнюю жару, которой он еще успел много раз насладиться, холод не отпускал. Где-то глубоко внутри продолжало гнездиться его неуловимое ледяное ядро. Он задумался. Повернул голову к печке, стараясь понять, откуда доносится звук. Заслонка печи качалась, как маятник. Он увидел в печи колено и руку и вдруг вспомнил, что где-то у него есть разговорник. Старик провел рукой по тому месту, где когда-то был нагрудный карман кителя, и испугался собственного прикосновения. — Выходи! — громко выкрикнул он. Дрожь трескучего старческого голоса привела его в ужас. Из печи высунулась чья-то рука, кто-то мучительно закашлял. На краткий миг в помещение хлынул солнечный свет, и на стене, словно ниоткуда, возникло очертание ружейного ствола и через секунду исчезло, как призрак. Из печи выполз человек. Похоже, они были ровесниками. Человек стоял перед ним в какой-то странной, нереальной близости; у него были жидкие светлые волосы, обрамлявшие большую лысину. Ватник вымазан золой и сажей. Старик почувствовал, как что-то мокрое и теплое побежало вдоль ног, намочив ткань его штанов. «Наша вина, — стучало у него в голове, — наша вина, наша вина». Он посмотрел мимо человека, через окно, наружу. Пошел снег. Мелкие танцующие снежинки нерешительным хороводом кружились над крышами брошенных домов. К дому примыкала пристройка. Дверь была открыта, на стене висели инструменты, перед ними — аккуратно сложенная стопка пустых мешков. Рядом ямы, очень маленькие, четырехугольные. Как будто проколотые в земле. Из последней ямы, не очень глубокой, торчала лопата. Каким рассеянным, каким бестолковым он стал. «Почему я еще здесь?» — подумал он, или, может быть, он выкрикнул это. Слова отдались эхом, как что-то уже слышанное. «Почему я еще здесь?» Он резко открыл глаза, чувствуя, не веря себе, как давно забытое вновь наползает, наваливается на него всей своей тяжестью. Что-то там есть, в этом коридоре, он точно это знал, он же проходил мимо. Он не хотел этого больше видеть. Он не хотел больше об этом думать. Во дворе вспыхнул свет. Он вздрогнул, поднял голову и прислушался. Но не услышал ничего, никаких шагов. Только тихое бесконечное журчание бежавшей из крана в раковину воды. В час, подумалось ему, приезжал человек из «Еды на колесах», привез ему обед, а он пригласил этого человека выпить шнапса. В половине третьего он, как обычно, спустился вниз и поставил костыли у окна, смотревшего на колбасный цех. Сквозь окно, забранное решеткой, была видна короткая прихожая, а за ней — выложенное коричневым кафелем помещение без окон, в котором мясник разделывал туши. Запах крови испарился, машины стояли. Сейчас старик снова видел перед собой отдельно стоявший чистый стол с пустой сливной раковиной, стол на колесах находился посередине помещения, похожий на стол в анатомическом театре или на больничную каталку, видел подвешенный к нему шланг, из которого в сток сочилась маслянистая извилистая струйка воды, видел большой чан, висевшие на крючьях готовые черные сухие колбасы — воплощение материализовавшегося осязаемого времени. Он уже собирался отвернуться, как вдруг заметил, как в тени хромированного аппарата вакуумной упаковки что-то шевельнулось. Это была дочь мясника, она склонилась над зеркальной поверхностью машины, повернулась к ней боком, причесалась, намазала губной помадой щеки, смочила пальцы слюной и растерла краску, отчего щеки приобрели гротескно-алый цвет, а потом достала из кармана брюк что-то белое, морщинистое и складчатое и высоко подняла. Старик удивленно раскрыл глаза — презерватив. Она долго рассматривала его, как редкостную находку, потом открыла кран, помыла его, обернулась к машине и натянула презерватив на рычаг. Старик затаил дыхание, нет, он не ошибся, все-таки это были шаги, доносившиеся непонятно откуда… Одна дверь какого-то автомобиля захлопнулась, другая, тихо пискнув, открылась. Снова пошел дождь, заполнив собой воздух. Капли падали на все крыши домов во дворе, издавая на каждой свой особенный звук. Капли барабанили по крышам автомобилей, мягко шлепали по велосипедам, железным бочкам и мусорным контейнерам, мочили циновку на балконе пустовавшей квартиры. Наверное, дождь забрызгал сыростью и сооруженный напротив навес, лужицами собрался на старом столе, который мужчины использовали как верстак и оставили во дворе. Старик представил себе, как дождь смывает мелкие белые щепки, оставшиеся после работы, пропитывает тонкую липкую ленту — она приклеилась к углам и водосточной трубе и никак не хотела отлипать. В последний год своего проживания в Берлине он познакомился с одним человеком. Его звали Гейнц. Они иногда вместе сиживали на скамейке в парке. Так вот, этот Гейнц говорил, что дождь — настоящая катастрофа для слепых: когда идет дождь, они теряют ориентацию. Да, осенило его, он не мог еще точнее определить то, что он слышал, как шаги, но это, несомненно, были шаги. «Черт, как дождь мешает слушать, да, Гейнц был прав». Неотчетливый, то и дело прерывающийся, а потом снова возобновляющийся шорох — это было все, что воспринимал старик, разве можно было в звоне падающих капель понять, откуда доносится шум? И все же это были шаги. Почему эти шаги, собственно, так его взволновали? Он привык к таким звукам, двор всегда был очень оживленным, здесь постоянно играли дети, у задних дверей магазинов время от времени возникала какая-то суета. Прошло еще немного времени, прежде чем старик понял, отчего волнуется. Это были шаги человека, который не хотел, чтобы его слышали. Он схватился за оконную ручку и подтянулся вверх. Это было почти рефлекторное движение, о котором старик не думал. Боли не было. Он почувствовал, что дрожит. Перед его внутренним взором происходило нечто странное, это был призрачно ясный фрагмент картины, очень маленький фрагмент, собственно, надо было повернуть голову — мысленно — или обернуться, чтобы рассмотреть всю картину целиком, но на это у него сейчас не было времени. Он попытался отогнать видение прочь, но оно не уходило. Он явственно видел деревянный каркас наблюдательного пункта, наспех сколоченного из бревен, — перекрещенные распорки, большие козлы, поставленные на сырую землю. Видел он и человека, бежавшего неловко и шатко, человек был так худ, что его движения не могли выглядеть как движения нормального человека. «Я узнал его», — подумал он, но не понял, почему не знает окружавших его людей. Бревна наблюдательной вышки были не очищены, сами деревья срублены наспех, неаккуратно, с концов бревен свисали волокнистые древесные лохмотья, а там, где вышка упиралась в лесную землю, снег был грязным от следов множества грузовиков. Он закричал, тряхнул себя, провел рукой по плечам, по голове, по локтям, но все было бессмысленно. Пыль прошлого невидима, нет никакой надежды стряхнуть ее прочь. Он осторожно вытянул шею и выглянул в окно. На первый взгляд, во дворе ничего не произошло, здание напротив стояло как всегда — кривое, тихое и серое. Порыв ветра развязал веревку, натянутую между столбами, которые, как шлагбаум, отмечали границу домовладения при въезде во двор. Ветер мотал коричневые, пропитанные влагой петли по круглым плоским лужам. Безвкусные прыгалки размазались по черной пупырчатой поверхности битума. Старик услышал противный скребущий звук болтающихся на петлях ставней и увидел, как от подъезда противоположного дома неуклюже отделилась какая-то тень. В полосе света мелькнули две длинных голых ноги, обутых в грязные коричневые плетенки. Парень сделал шаг, неловко вывернул спину, потянулся к ставню и ухватился за него. Все в этом мальчишке было слишком длинным — руки, ноги и даже пальцы, которые сейчас соскользнули с подоконника. Старику вдруг вспомнилась картина, виденная им после войны на стене церкви, тот рисунок углем состоял из двух частей. Двое мужчин сидят на стульях друг напротив друга, а на заднем плане стоит накрытый стол с дымящимися тарелками и мисками. Мужчины держат в руках стаканы, но не могут сделать из них ни глотка. Только при втором взгляде становилось ясно, в чем дело — у мужчин слишком длинные руки — от плеча до локтя. Понятно, что они не могли и ничего съесть. На второй части картины было показано, как мужчины кормят друг друга. Рисунок показался ему отталкивающим и некрасивым, но он время от времени вспоминал о нем. «Да и были ли это вообще мужчины», — вдруг подумал он, мысленно глядя сейчас на ту старую картинку. В скрюченных человеческих фигурах на штукатурке было что-то бесполое. Юный Дёрр снова отступил в тень. Он сел боком на ступени, протянул ноги в проем крыльца и закурил сигарету. Сгорбившись, он наклонился вперед, упираясь подбородком в грудь. Рука, отмеченная раскаленным кончиком сигареты, возвышалась где-то над макушкой. Старик попытался не волноваться, но чувствовал, как под маской насильственного спокойствия нарастает внутреннее напряжение. Он вспомнил происходившие с ним на войне вещи, которые он с тех пор не мог забыть, — они научили его многому — видеть смысл в незначительных тактических изменениях, с первого взгляда схватывать главное на необозримом пространстве и ни в коем случае не доверять внешнему покою и неподвижности. Парень на крыльце смачно рыгнул. За его телом была спрятана бутылка пива, которая стала видна только теперь, когда Дёрр вытянул вперед прислоненную к стене ногу. В тот же миг бутылка опрокинулась, издав громкий стук. Старик почувствовал, как голова его непроизвольно дернулась вперед, глаза сошлись к переносице, двумя полукругами ощупывая пространство двора. Из-за припаркованного автомобиля на мгновение высунулась чья-то голова, но тотчас снова спряталась. Но парень этого не заметил. Он был пьян, и его здорово шатало. Он поднял бутылку и снова поставил ее на крыльцо. Вытер ее подолом рубашки и облизнул пиво с пальцев. Потом он сунул руку в карман штанов и что-то оттуда вытащил, но старик не мог разобрать, что именно. Из-за машины показалась человеческая фигура, шагнувшая в длинную тень, которую отбрасывал на мощеный двор автомобиль, освещенный лампой подъезда дома напротив. Да, это был тот самый незнакомец. Он был похож на выслеживающего добычу, наклонившегося вперед охотника, когда по грудь погрузился в темноту. Незнакомец нес большую картонную коробку. С противоположной лестничной площадки старик услышал твердый, гулкий щелчок электрических настенных часов. Свет у входа в дом должен вот-вот выключиться. Старик смотрел на овальную матовую лампу над дверью, на которую кто-то прилепил черную клейкую ленту в форме номера домовладения — кривое узкое изображение числа шестнадцать. Кружок шестерки был кое-как составлен из коротких, скрученных кусочков. Потом свет выключился. Старик заволновался — может быть, он слишком пристально смотрел на лампу. На мгновение все вокруг утратило контуры и погрузилось в черноту. Он закрыл глаза. Перед сомкнутыми веками продолжало мерцать ослепительно-белое, расколотое на мелкие фрагменты число, а за числом была тьма, бесконечное и бесформенное черно-коричневое полотно, холодная энергия, усеянная слабо пульсирующими точками. Незнакомец уже поднимался по лестнице. Старик слышал шарканье подошв по каменным ступеням, а когда незнакомец подошел к двери этажа, какой-то груз тяжело встал на перила. Дверь пожарного выхода распахнулась, тихо заскрипела, и ручка дважды ударилась о стену. «Надо было ее снова запереть», — подумал старик, он громко, очень громко произнес эту фразу в холоде спальни, ясно увидев облачко пара, вырвавшееся изо рта, хотя и знал, что это невозможно — ведь сейчас сентябрь. Он поднес руку к губам, надул щеки и принялся дуть на пальцы. Он дул до тех пор, пока ему не показалось, что все его нутро, до самых костей, согрелось и перестало мерзнуть. Потом он быстро отнял руку от лица, чтобы внимательнее присмотреться к своему дыханию. Он повторил маневр еще пару раз, но оно стало теперь невидимым, пальцы стали еще холоднее, чем раньше, а следы теплого и влажного дыхания высыхали на коже, оставляя неприятное ощущение чего-то липкого. Парень сунул сигарету в угол рта. Он снова сел, привалившись спиной к боковой стенке крыльца. Огонек короткого окурка слабо освещал лишь губы. Парень опять достал зажигалку из нагрудного кармана рубашки и провел большим пальцем по краю. Вспыхнул огонь. На руке юного Дёрра болталась серебряная цепочка с подвеской — маленьким сердечком; в нем отражался огонь зажигалки, превращая его в каплю красноватого пламени. Парень пару секунд смотрел на нехитрое украшение, потом огонь погас. Старик не слышал разрыва, но видел, как парень размахнулся и бросил; через мгновение раздался тихий металлический скрежет удара о багажник автомобиля. Половина третьего. Он взял костыли и вышел на улицу, направившись к реке. Реке Нидде; сейчас старик снова был там, он видел себя стоящим на мосту. Старик смотрел на то место, где река текла через искусственный водопад, на водовороты вокруг бесформенных глыб, уложенных на дне, в струях водопада то и дело подскакивали кверху тушки дохлых рыб; он смотрел на отложения ядовитой пены последних трех десятилетий, вдыхал чумной запах пожелтевших стоков, торчавших из гранитной облицовки берега, цементных скосов и прибрежного кустарника. Мост вел в парк, и старик уже почти до него добрался. Сквозь решетчатые ворота в песчаниковой стене, обрамлявшей парк, он смотрел на небольшой дом — здание без окон и с заколоченной досками входной дверью. «Садовый дом Брентано» — значилось на щите, прикрепленном над дверью; здесь любил бывать Гете, здесь когда-то собирались романтики. На торце, над одной из колонн портика, красовалось белое неровное пятно. Администрация парка регулярно посылала кого-нибудь заделывать трещины на цоколе и стенах здания. Старик знал — он бывал здесь почти каждый день, — что сначала на этом месте была свастика, нацарапанная угольным карандашом; позже кто-то прикрыл ее большой красной звездой. Потом пришли рабочие с белой краской, и теперь это место и правда стало сильно бросаться в глаза, и, если подойти ближе, зная, что было здесь раньше, то сразу становились видны проступающий сквозь белила темно-красный цвет, а под ним — угловатый символ с некрасивыми царапинами обхватившего его круга. Ровно в три часа — это он помнил точно, потому что какой-то ребенок, которого он внезапно захотел снова увидеть, вдруг громко сказал, обращаясь к матери: идем, мама, уже три часа, — он услышал какой-то звук, нечто, доносившееся с противоположной стороны улицы, от перил моста. Старик обернулся. Там стоял какой-то странный треск. Сначала старик подумал, что треск слышится с того места, где рабочие укладывали в мостовую камни, но нет, источник звука находился ближе. Это был даже не треск, теперь старик это осознал, это был удар, сбивший его с толку, — удар металла о металл, смешанный с чем-то еще, не очень понятным, но очень назойливым. На том месте стоял какой-то человек, он стоял спиной к старику и смотрел на воду. На мужчине был костюм, волосы блестели, будто от пота, или это была сырость? В одной руке у него была мужская сумка, а другой он в лихорадочном неправильном ритме колотил каким-то продолговатым предметом по перилам. Оторвать взгляд от этого зрелища было трудно. Стук завораживал, притягивал, он продолжался и продолжался, становясь сильнее, но это было невозможно, старик понимал это — просто удары гулким эхом стали отдаваться у него внутри. На другом, меньшем, деревянном мосту, позади плотины, сидели два рыбака — греки или итальянцы, они сидели на складных стульях, щурились на солнце и улыбались старику. Он ощутил, что эта мирная картина пробуждает в нем томительную тягу к покою — это было болезненное чувство, и он изо всех сил попытался стряхнуть его. Один из рыбаков встал, бросил окурок в реку, постоял, глядя, как тот медленно плывет к плотине, а потом забросил удочку. Иногда он, гуляя, доходил до конца парка, до роллердрома, садился там на самую нижнюю скамью трибун, чтобы посмотреть, как тренируются девушки. Добросовестно и безучастно он наблюдал, как они отрабатывают свои прыжки; не сказать, что ему нравилось это зрелище, — он делал это только ради того, чтобы вообще что-то делать. Но сейчас было уже далеко за полдень, тренировка закончилась, и девушки с косо завязанными хвостиками и тяжелыми наплечными сумками шли ему навстречу. Две из них на мгновение остановились, поравнявшись с ним, и захихикали. Старик покраснел и посмотрел по сторонам, но не увидел ничего смешного. Перед роллердромом был переход, ведущий на маленький островок. Он густо зарос кустарником, и пешеходы редко туда заглядывали. Его же часто тянуло туда, к тихому берегу, к его оконечности, откуда открывался вид на заднюю часть плотины и внутренний двор здания насосной станции с приводящими машинами. В окне одного из кабинетов всегда горел свет, по большей части здесь, за письменным столом, где сидел человек. Старику нравилось смотреть на него, на свет настольной лампы, на тускло окрашенные стены, на полинявшие с годами занавески. Этот вид напоминал ему о давно оставленной службе. Когда он добрался до роллердрома, то заметил, что на скамье лежит брошенная кем-то куртка, а рядом — длинный грязный лисий хвост, из которого в этот момент что-то выползло. Старик присмотрелся и увидел жука, который с быстротой молнии исчез в щели скамейки. Хвост был длиной с руку, паршивый и липкий; непонятно, кому и зачем он был нужен. Похоже, кто-то бездумно таскал его за собой, и все, что валялось на дороге, навечно в нем застревало, все, на что никто и никогда не обращает внимания, то, чего и сам он никогда прежде не замечал и что стало бросаться ему в глаза лишь в последние месяцы — едва заметные следы песка, липкие беловатые капли — застывшие плевки, забившиеся в подшерсток остатки пищи, меловая крошка, зола, обрывок клейкой ленты, следы запекшейся крови. Ему стало тошно, но отвести взгляд от хвоста он не мог. Он стоял, нерешительно раздумывая, не сбросить ли на землю эти бесхозные вещи, чтобы сесть. Силуэт, вынырнувший из кустов, отбросил тень до того, как старик успел рассмотреть молодого человека зверского вида, наверное, даже опасного, лицо парня вселило в старика страх. Человек, ухмыляясь, бесстыдно и невыносимо медленно застегивал штаны. Они смотрели друг на друга оценивающе, как двое мужчин. Старик чувствовал, что нет ничего хорошего, когда молодой человек бросает на старика такой взгляд. Парень пнул камешек и двинулся вперед дергающейся, отвратительной, качающейся походкой, словно бросая вызов всему, что могло попасться ему на пути, — смраду речного берега и воды, кустам, пыли. Старик чувствовал, что тот, другой, меряет взглядом линию, соединяющую его с ним и скамейкой, на которой лежали куртка и лисий хвост. Парень явно ждал, когда старик допустит неверное движение, конечно, зачем еще мог он таскаться с этой непристойной, грязной и вонючей дрянью, как не для того, чтобы создать повод для ссоры. Если он сейчас сделает какое-то движение, то парень может на него наброситься, если же не сделает ничего, то он, вероятно, сначала начнет словесно его оскорблять, а потом все равно набросится. Из такой ситуации нет никакого выхода. — Подожди меня. Что это за голос? Он был ему, без сомнения, знаком. — Постой! Отдай. Ты же сказал, что отдашь, ты же обещал. Старик увидел, как чуть поодаль из кустов ивняка выбралась девушка. Сначала ему показалось, что она ползет на коленях, но потом он понял, что в этом месте в прибрежных зарослях была ложбинка. Она заметила старика, только когда полностью вылезла из кустов и принялась отряхиваться — она вся была в земле и прилипших к спине прошлогодних листьях. Она была очень бледна и выглядела еще толще, чем обычно. Узнав его, она покраснела. — Добрый день. Парень небрежно обернулся, бросил что-то себе под ноги, вдавил в мягкую землю носком кроссовки и затоптал ямку. С сильно бьющимся сердцем старик побрел дальше. Вокруг больше никого не было видно. Но когда он по мостику шел с островка, ему навстречу попалась женщина с двумя пуделями. На женщине была надета серая кроличья куртка, а собачки жизнерадостно прыгали и рвались с поводков. Перед ним была теперь казавшаяся бесконечно длинной гравийная дорожка, ведущая назад, к воротам. Старик свернул влево. Сейчас ему было жарко. От жары все предметы вокруг виделись ближе, они обступали его, и это было очень тягостно. Все ощущения стали невыносимо отчетливыми — опухшие руки, стекловидное тягучее тепло, исходившее от черной садовой скамейки, полная неподвижность, висевшая над кварталом. У какой-то стелы на середине боковой дорожки он остановился. От памятника исходил слабый запах гниющих отбросов. Жертвы двух мировых войн и тирании взывают к миру, значилось на стене. Старик оперся костылем на верхний ряд букв, достал из кармана носовой платок и вытер со лба пот. На колонне была высечена стройная девушка в длинной юбке и с чашей в руках. Каменная скульптура была до того грубой и безвкусной, что старик поспешил отвести от нее взгляд. Снова появилась женщина с собаками; она привязала их к столбу, подошла к поросшей кустарником купе деревьев, оглянулась по сторонам, раздвинула ветки и исчезла в рощице; собаки принялись неистово лаять. В половине четвертого он снова был на мосту, тот человек все еще стоял у перил. Похоже, он кого-то ждал, напряженно при этом разглядывая старую автомобильную покрышку, которая, цепляясь за камни, скользила по воде. Сейчас человек был очень близко, но он стоял боком к старику, и тот не мог отчетливо рассмотреть лицо ожидающего незнакомца. Или он все же запомнил его, бездумно, не запечатлев увиденное в сознании? Между перилами моста и прибрежным кустарником, разделенными расстоянием в несколько шагов, на краю площадки, огороженной пустотелыми бетонными глыбами, стоял киоск. Два пьяных ветерана, сидя на перевернутых ведрах, грелись на солнышке. На мосту появился маленький мальчик. Было жарко, ребенок шел по мосту босиком, в маечке и трусиках. Лицо было разделено пополам очками с непомерно толстыми стеклами, за ними прятались беспомощно моргавшие крошечные глазки. Битумное покрытие тротуара щетинилось мелкими камешками, мальчик, стиснув зубы, то и дело болезненно подпрыгивал. Ребенок тащил за собой перевернутую сумку, ручки которой бились о прутья перил. С противоположной стороны появилась женщина, сошедшая на станции городской железной дороги. Она была светловолосая, молодая, в больших, закрывающих большую часть лица темных очках. Один из пьяных, безногий инвалид, заметил подходящего мальчика. Он отпил из бутылки, хотел было пополнить ею ряд других, уже пустых, но в последний момент передумал и махнул мальчишке рукой. — Иди-ка сюда! Можешь подзаработать. Мальчик подошел к киоску. Он бросил взгляд на пьяного, но ничего не ответил, положил сумку на прилавок и принялся ждать, обеими руками сжимая кошелек. Входная дверь лавки была открыта. Внутри на складном стульчике сидела продавщица и ела булочку, не замечая ребенка. Женщина встала, протянула руку за спину и взяла кружку, висевшую на вбитом в створку двери гвозде, и, сделав несколько шагов к железной бочке для сбора дождевой воды, стоявшей между завязанными мешками, принюхалась к воде. Пьяный нетерпеливо бренчал монетами в сложенных лодочкой ладонях. Женщина неторопливо пила. Мальчик засунул голову в окошко киоска, коснувшись шейными позвонками свисавшего сверху, как нож гильотины, диска. Он что-то робко прокричал внутрь. Пьяный — высокий худой человек с багрово-красным лицом, матово блестевшим, как змеиная кожа, — встал. — Подойди сюда, кому сказано! — Да ладно, — сказал другой, — оставь его в покое. Мальчик не обратил на оклик ни малейшего внимания, он увидел продавщицу и помахал ей кошельком. Она тоже заметила мальчика, вытерла губы, задрала голову и посмотрела вверх. В бледно-голубом небе над рядами тополей за излучиной реки неподвижно висел серый, казавшийся неестественно близким дирижабль. Пока мальчик набирался духу, чтобы сделать заказ, ветеран бросил бутылку. Она, крутясь, взлетела в воздух и ударилась о стойку зонта, горлышко откололось, а сама бутылка разлетелась на мелкие осколки, сверкнувшие на солнце, как водяные брызги. Мальчик повернул голову, снял очки и положил их на прилавок. Правый глаз начал медленно наливаться кровью. Между тем на мост взошла молодая женщина. Ожидавший кого-то мужчина, к которому она сейчас приблизилась, услышав шаги, или ощутив шелест одежды, или учуяв сигаретный дымок, стлавшийся вдоль перил, казалось, ее заметил и явно пришел в волнение. Женщина остановилась у перил на некотором расстоянии от мужчины и принялась делать быстрые нервные затяжки, а люди у киоска громко говорили — все одновременно, — сильно жестикулируя и размахивая руками. Мгновение спустя женщина бросила окурок, растоптала его и собралась идти дальше, но в этот момент мужчина прыгнул к ней, грубо схватил и за затылок притянул к себе. Она повернулась к нему без всякого сопротивления, так легко, что он едва не потерял равновесие, потом с рассерженной миной женщина вырвалась, смяла бездумно зажатый в руках пакет, кинула его через перила и, не сказав ни слова, сделала движение, чтобы уйти. Она, еще не освободившись из рук мужчины, устремилась в парк. Мужчина какой-то краткий миг смотрел на нее в упор, разглядывая обведенные красными кругами глаза, искаженные бешенством черты, горящие румянцем щеки и тонкую серую, словно подведенную простым карандашом, кожу под глазами. Старик пустился в путь по направлению к Старому Редельгейму, но еще раз обернулся и снова посмотрел вслед мужчине, который, беспомощно остановившись над крутым непроходимым спуском, нервно оглядывался по сторонам, то и дело бросая взгляд на пакет, словно в нем лежало что-то очень и очень важное. Внимание всех остальных было приковано к мальчику и к громко ругавшейся киоскерше, к носовым платкам и чашке с кубиками льда, к только что подошедшему человеку и пьяным, тупо и безучастно взиравшим на происходящее. Что-то в смятом пакете приводило мужчину в неистовое возбуждение, он, уставившись на него, следил, как тот скрывается под водой, как на поверхность всплыл разорванный пакет из-под молока, который затем тоже опустился на дно вслед за пластиковым мешком. Старик уцепился за стойку кровати. Его обдала волна холодного воздуха, но он чувствовал, что ему невыносимо жарко. Старик окинул себя взглядом. Он лежал на спине с раскинутыми ногами, упираясь ступнями в спинку кровати, которая была сделана из прессованного шпона, обрамленного металлической трубой. Вообще кровать была похожа на больничную койку, а на такие спинки обычно вешают листки с температурной кривой пациента. Он провел пальцем ноги по деревянной поверхности. «Какое отвратительное ощущение, — подумалось ему, — лежа натыкаться ногами на доску». По потолку скользнул свет фар автомобиля запоздалых гуляк. Машина медленно проехала по боковой улочке. Он следил за автомобилем по перемещению отблесков света на деревянном прямоугольнике над своей головой, видел, как блик сместился в сторону, а потом пополз по линии стыка стены и потолка, медленно расплылся и образовал кривую дугу, постепенно сдвинувшуюся к середине потолка, растянувшись в длинную полосу. До его слуха снова донесся странный и резкий звук — будто что-то твердое и тяжелое упало с большой высоты, может быть со стола. Это точно был не сон, но старик не мог даже представить себе, что могло упасть с таким грохотом. Он открыл рот. Испытал странное чувство: словно он, крутясь, куда-то падал. Немного погодя головокружение перешло в стук молотков по черепу, они гулко стучали в унисон с пульсом, а когда старик прижал сжатые кулаки к глазам, эта пульсация в ритме стаккато белыми пятнами вспыхнула перед его внутренним взором. «Надо действовать, — подумал он. — Надо что-то делать». Где он хранил планы дома — в шкафчике под раковиной, в ванной комнате или все же в прихожей? «Нет, — он прервал ход своих мыслей, — только не в прихожей». Может быть, в двух картонных коробках на пыльной полке над кухонным шкафом? Но для того чтобы туда залезть, надо встать на стол. Интересно, как это у него получится? Нет, это невозможно! Старик беспомощно заморгал. К его изумлению, он ощутил нечто вроде азарта. Он ясно видел перед собой эти планы, листы, с обеих сторон покрытые линиями и штриховкой и непонятными сокращениями, он помнил еще, что на первый взгляд они показались ему очень сложными, сам дом не представлялся ему таким запутанным, как эти свернутые в трубки планы. Их было два — по одному для каждого этажа, — и лежали они не в картонных коробках, а в круглом тубусе в шкафу в ванной. Он постарался сосредоточиться. По ту сторону стены подвинули какую-то мебель, вероятно стол. Потом послышались шелест и треск. Там что-то ломалось — дерево или плотный картон. Он мысленно прошел через пожарный выход, миновал коридор, постарался вспомнить, какую из дверей открывал незнакомец, а потом оттуда, тоже мысленно, прошел из вестибюля, свернул в свой коридор и вернулся в комнату, в которой сейчас лежал, но, несмотря на все попытки, ему так и не удалось составить себе цельную картину. Он так и не понял, находится ли комната, которую занимал незнакомец, за стеной его спальни. Теперь кто-то резко отодвинул в сторону стул. Старик испуганно вздрогнул. Кто-то включил радио, сквозь стену послышались звуки джаза. Звук был слабый, приглушенный, тихий. Что-то заскрипело, сопровождаясь движением. Похоже, незнакомец за стеной мерил шагами комнату. Старик чувствовал себя до крайности утомленным и сбитым с толку. У него сильно дрожали колени. «Я должен встать, — подумал он, — и, по крайней мере, узнать, что за чертовщина здесь происходит, пусть даже это будет последнее, что я вообще сделаю». Ему вдруг показалось, что едва он об этом подумал, как внутри у него что-то перевернулось. Он спустил ноги вниз, в этот смутный, неопределенный низ, который не был уже теплой постелью, но еще не стал твердым полом. В нем закипело раздражение, ни с чем не сравнимое, но он решил не поддаваться ему, он чувствовал, что это закон — ни в коем случае не поддаваться раздражению. Где он сейчас? Точно старик этого не знал, правда, ему представлялось, что он стоит на ничейной земле — между сном и близостью смерти. На этой ничейной земле все происходило само собой, без всяких усилий, как он с удивлением обнаружил, и даже еще легче. «Эта легкость, какую я теперь чувствую, — догадался он, — собственно, ненормальна». Ему показалось, что он отбросил костыли. Да, время этих клюшек, этих подпорок прошло. Одевание тоже далось ему без малейшего усилия. Им овладела странная безудержная веселость. У двери стояла швабра, за нее можно ухватиться, подумал он, потянулся к ней привычным движением, но в последний момент передумал, и рука его повисла в воздухе. Он бегло взглянул на щетку, потом на палку и хихикнул, представив себе, как она тихо хрустнет, если он навалится на нее всем своим весом, он изо всех сил сосредоточился на этой мысли и мгновение спустя действительно услышал этот звук — короткий сухой треск. В ванной он открыл шкаф и сразу наткнулся на батарею старых бутылок. В некоторых еще оставалась жидкость. Этикетки отлетели или поблекли. В шкафу пахло сыростью, наверное, где-то сзади было мокрое пятно. Заплесневелые резиновые перчатки валялись рядом со связкой прищепок и грязными тряпками, раскрытыми ножницами, опутанными шнурками и какими-то ржавыми железками. Серо-коричневые рулоны, которые искал старик, стояли у стены шкафа и воняли плесенью. Старик вытащил один из них и встряхнул, отлетевшая грязь попала ему в рот. Старик закашлялся и развернул рулон. Содержимое его давно сгнило, превратившись в заскорузлую линялую массу, на которой с большим трудом можно было разобрать какие-то линии. Рядом со сливной трубой стоял его ящик с инструментами. Старик поставил его на пол, открыл и, опустившись на колени, основательно устроился рядом. Некоторое время он нерешительно смотрел на царивший в ящике беспорядок, провел пальцами по гвоздям, которые когда-то были аккуратно разложены по размерам, а теперь смешались в одну кучу. Гвозди были черные и блестящие. Острия их составляли рисунок, похожий на снежные кристаллы. Ему вспомнилось, что Гейнц рассказывал ему о том, как советские геодезисты бурили скважины в Антарктиде. С тех пор предполагают, что самый ужасный холод вовсе не белый, а черный и твердый, как металл; под постоянным большим давлением внизу, в самых холодных пластах образуется такое темное и мрачное вещество — вода в четвертом агрегатном состоянии. Алмазный бур тех ученых был оснащен оптическими линзами. Через пару километров алмаз сломался, и когда ученые вытащили бур, то установили, что образовавшаяся полость сразу заполнилась. В узкое пространство, освобожденное от давления, хлынул концентрированный лед, вытекший из черной массы. Миллионы лет, утверждал Гейнц, существует этот слой холода под массой льда, это лед, который под неслыханным давлением верхнего льда, под действием силы трения, превратился из подвижных холодных глыб в черный как смоль концентрированный холод. Старик сунул палец в кучу гвоздей, пробуравил ее и нащупал слой скрипучей песчаной грязи. «Песчинки, — подумал он, — это не что иное, как осколки каменной массы, частицы некогда исполинской, неприступной горы». За раковиной он нашел старую сумку. Он раскрыл ее и извлек оттуда дрель, его собственную маленькую дрель с литой, отделанной деревом рукояткой. От дрели тянуло непередаваемым запахом плесени. Эту дрель ему, когда он был еще маленьким мальчиком, подарил в 1917 году его отец. Он потерял на войне руку и носил протез, с которым прожил еще двадцать лет. Протез, так называемая «рука Германия», был снабжен на конце резьбой, на которую можно было навинчивать самые разнообразные приспособления — вилку, ложку, крючок и разные инструменты. Старику вдруг вспомнилась родительская квартира, в которой обычно было холодно, вспомнились пятна жира на поверхности супа, который его заставляли есть, дым сигарет отца, нездоровую, багрово-коричневую кожу его лица и рук, поскрипывание в тишине обеда, когда отец менял приборы на конце протеза. Все это было давно и показалось старику незначительным, и, когда это стало ему ясно, он почувствовал невероятное душевное облегчение. Он бросил взгляд на стену спальни — в середине стены, на высоте около полутора метров от пола он заметил деформацию. «Замечательно», — подумалось ему. Какой-то оптический обман: старик не мог понять, выпуклая эта кривизна или, наоборот, вогнутая. Помедлив, он подошел к стене, держа в руке дрель. Новомодные электрические дрели внушали ему страх, но с этой машинкой было совсем другое дело, — она работала тихо и основательно. Он вдруг ощутил страх, в голове завибрировал неприятный холодок. — Что это? Всего лишь бумага? — Он провел пальцами по выпуклости, почувствовал, как она прогнулась от легкого нажима. Да, только бумага. Очевидно, на этом месте дыра в стене была уже давно, кто-то подсматривал за соседями и раньше. Он отложил дрель, припал к отверстию и прищурился. Часть комнаты незнакомца была видна очень хорошо, он еще не выключил свет. Старик заметил спинку кровати, ноги, торчавшие из-под одеяла, узкий стол, раковину. Под столом стояла большая раскрытая сумка, в которой была видна лежавшая там одежда и картонная коробка. Виден был и старый приемник, у него самого раньше был такой; Осло, Вена, Прага, Будапешт, черная шкала с цифрами и названиями дальних городов, светящимися в полумраке оранжевым светом. Он так пристально смотрел сквозь стенку, что у него заболели глаза. Послышался скрип. Должно быть, незнакомец поднялся. Старик не видел его самого, только кусочки тени, отброшенной на стену ногами и сдвинутым в сторону одеялом. Но вот в поле зрения появился и сам незнакомец. Он был одет, видимо, спать он пока не собирался. Он включил радио, поискал станцию, выключил приемник, сел на край кровати. Взгляд его скользнул по столу, на котором в беспорядке лежали сигаретные пачки, зажигалка, бумажник, коробка конфет и множество шариковых ручек; потом он принял какое-то решение, наклонился, выдвинул из-под стола дорожную сумку, поставил ее между ног и оторвал от коробки кусок картона… Старик повел глазами в сторону. Оттого, что он долго смотрел в одну точку, в поле зрения заплясали коричневые и черные линии, как будто он с открытыми глазами плыл сквозь вязкую жидкость. Незнакомец повернулся к столу, положил на него картон, разгладил его, что-то на нем нарисовал, взял пустую сигаретную пачку, закрыл ее и поставил плашмя. После он взял две другие пачки и расставил все три в определенном порядке на куске картона. Потом он начал передвигать их, как будто играя в машинки. Одна шла прямо, как по оживленной магистрали, вторая, припаркованная, стояла сбоку от первой, третья вдруг вывернула с боковой улицы и столкнулась с первой, к тому же вторая, припаркованная, вдруг сдвинулась с места и заблокировала улицу. Незнакомец повторял этот маневр несколько раз, до тех пор пока первая пачка не смялась от столкновений окончательно. Незнакомец рассмеялся и подбросил ее в воздух, а потом весело смотрел, как она падает в противоположном конце комнаты. Старик испугался. В памяти всплыла фотография ночного перекрестка в пригороде. Он увидел машину, стоявшую на проезжей части, вторая стояла на обочине со смятым багажником, на снимке была еще детская коляска и огнетушитель. Он не понял, что должны были означать эти вещи, и отодвинул от себя фотографию. Теперь незнакомец, видимо, понял, что будет делать. Он вскочил, огляделся, схватил куртку, лежавшую вне поля зрения старика, что-то поискал, судя по звону, ключи. Потом он нетерпеливо завязал шнурки ботинок, оправил рубашку, подошел к раковине, ополоснул лицо, пригладил волосы и вышел из комнаты. Он громко захлопнул дверь. На лестнице раздались торопливые удаляющиеся шаги. Старик затаил дыхание. Во двор въехала машина, проехала по канализационному люку, издав глухой, но резкий звук, сотрясший стены. Старик услышал шорох открываемой сдвижной двери фургона, тихие мужские голоса — это была машина мясника. Они вернулись. Он видел, как странной, почти парящей походкой идет мимо кровати к окну. Оно закрыто, наверное, порывом ветра. Старые занавески, туго натянутые на двух палках, прикрывали стекла сложным растительным орнаментом, черневшим на фоне желтоватого уличного света. Старик попытался открыть створку окна, но она, очевидно, залипла, разбухнув от сырости. Он дернул за ручку, удивляясь собственной силе. Створка поддалась, но лишь немного, хотя и этого хватило, чтобы уличный шум стал громче, а в щель хлынула струя прохладного воздуха. Похоже, они что-то разгружали. Он раздвинул занавески, посмотрел вниз и увидел две смутные фигуры — один человек стоял прямо, второй — слегка нагнувшись. Они вытаскивали что-то светлое из машины, наверное, один из белых пластмассовых лотков, в которых мясник возил свой товар. Он перевел взгляд на автомобиль незнакомца. Закрытая машина стояла на месте, где же хозяин? В доме не было слышно ни звука, он давно уже должен был спуститься с лестницы. Они должны были встретиться во дворе — мясник, хозяин гостиницы, незнакомец. Старику стало тревожно. «Надо посмотреть, — подумал он, — сейчас я выйду и прислушаюсь, нет ли его где. Может быть, он заблудился, вышел не в ту дверь и попал в колбасную мастерскую мясника или забрел в подвал?» Спустя мгновение он уже стоит на улице и прислушивается. Что это? Какой-то рокот, как будто работает насос системы отопления. Теперь вот еще какой-то странный высокий писк. Снова слышны шаги, но не слышно голосов. Силуэты движущихся тел, стон. Глухой сотрясающий удар — будто что-то тяжелое стукнулось об стенку. — Возьмись ниже, — произнес кто-то, наверное мясник. — Моя спина, черт! — Возьми себя в руки, все нормально, — отозвался хозяин гостиницы. Между этими фразами произошло еще что-то, старику послышался глухой удар. Сквозь прутья перил лестницы он видел лысый затылок мясника, склонившегося над корытом. В нем лежало что-то большое, прикрытое коричневым солдатским одеялом. Потом снова раздались рокот и писк, приглушенный лай. Это гостиничный пес, он подобрался к двери и принялся скулить и рычать. Хозяин гостиницы поднял голову и сделал рукой бессильный угрожающий жест. — Пошла прочь! Они натянули одеяло на корыто. — Давно бы так. — Да, заверни край — готово дело! Давно ли он вышел из спальни? Старик провел рукой по лицу и испугался неожиданного холода своей ладони. — Отличный парнюга. — Да. Голос мясника всегда звучал хрипло, когда он бывал пьян. — Но тяжел, ты не находишь? Как ты думаешь, сколько в нем кило? — Понятия не имею. — Ну примерно? — Не могу сказать, я же его не взвешивал. — И сколько он нам принесет? Мясник поднял руку и ткнул пальцем в сторону лавки. — Кто же может это сказать заранее? Оба рассмеялись. Старик закрыл глаза, теперь он видел широкий конус света, скользивший по полю, обнесенному колючей проволокой. Поле находилось на опушке леса и вдавалось в него выступающим клином, голые деревья стояли, покрытые шапками снега. На первый взгляд поле казалось совершенно пустым, но, когда глаза привыкли к темноте, на нем можно было различить низкий холм и ложбину и спящих людей, нашедших в ней укрытие. «Где я?» — подумал он. Это был фантастически худой человек, он поднялся и побежал, луч прожектора двинулся за ним, ощупывая колючую проволоку заграждения. По ту сторону его стояли деревья с белыми стволами — березы. Старик знал, что это были единственные деревья, с которых пленные еще не ободрали кору, чтобы съесть. Худой человек просунул руки сквозь колючую проволоку, обнял ствол, луч света качнулся и накрыл человека, невидимой силой оторвав его от дерева. Что-то ударило старика по ушам. Выстрелы. Стреляли откуда-то сверху. Деревья вздрогнули, роняя снег. Было слышно, как от стволов отлетают щепки. Человек повис на проволоке. «Где я?» Этого он не знал, а знал лишь, что стрелял не он, хотя вполне мог быть на месте стрелявшего. Зато он узнал лицо. Мужчины исчезли в подвале. Ванна скользила и с силой билась о стены и ступени лестницы, были слышны раздраженные ругательства обоих, потерявших из-за тяжести ноши контроль над собой. Потом они поднялись наверх, и один из них, хозяин гостиницы, как показалось старику, запер подвал. Он ощупью спустился ниже, услышал их медленно удалявшиеся шаги и почувствовал, как в нем поднимаются два устремления, словно несовместимые цвета, словно условия освещения, исключающие друг друга. «Он — один из них, и я должен его спасти». Он остановился у подножия лестницы, в узком, как кишка, помещении с тремя дверями, освещенном голой электрической лампочкой. У него было странное ощущение, что в первый момент он стремительно рванулся вперед, а потом невыносимо медленно пополз. На доске объявлений висела карта квартала, обрамленная рекламными листовками расположенных поблизости магазинов, расписание уборки лестницы и обрывки старых объявлений, на одном из которых можно было разобрать буквы «…ждение». Рядом погнутые коричневые почтовые ящики. Его ящик уже давно никто не открывал. Въехав в дом, он приклеил бумажку со своей фамилией поверх дешевого пластикового щитка с отштампованным именем прежнего владельца, и если провести по бумажке рукой, то явственно ощущались выпукло-рельефные буквы: МЮЛЛЕР. Он включил свет и, обернувшись, заметил пятно крови — почковидную, уже потемневшую лужицу у подвальной двери. Сердце бешено и громко застучало. Старик даже удивился: разве может сердце так громко стучать? Капот машины был теплым, когда старик оперся об него рукой, возвращаясь домой ранним вечером, но трудно было решить, нагрелся капот из-за работы мотора или жесть накалилась от жаркого солнца. Что хотел сказать мальчик своим постоянным «ай, ай», какой смысл был в том, что маленький Дёрр подкарауливал утром в саду дочь хозяина гостиницы и не было ли здесь еще человека с кисточкой для клея? Он почувствовал, что губы его шевелятся. Он беспрерывно повторял эти вопросы, беззвучно, лишь шевеля губами. Может быть, губы просто дрожали, дрожали все сильнее и сильнее, а все те вопросы он отчетливо видел теперь перед собой в форме вопросительных знаков, кружащихся все быстрее и быстрее, как штанги карусели. Ответы представлялись старику, как лица, пролетавшие мимо и мельком улыбавшиеся ему, лица, в которых не было ничего примечательного, а выражения были неуловимыми. Как хотелось старику поймать хоть одно из них, поймать, чтобы удержать и сохранить. Зеленый автомобиль. Естественно, и плакат с изображением разыскиваемого. Не портрет ли это незнакомца? Может быть, ему уже устроили засаду? В любом случае он уже видел на улице такие плакаты, вот только где? «Ай-ай», — произнес он, заикаясь. Зеленый автомобиль. Полиция. В углу рта скапливалась слюна, высыхавшая от дыхания. Да, зеленое крыло автомобиля, он видел его сегодня, такое же зеленое, как полицейская машина. Но разве полиция не вездесуща, разве она не раздавала листовки пешеходам, владельцам лавок, а может быть, даже и мяснику с хозяином гостиницы? Зеленый автомобиль стоял на перекрестке улицы и переулка, перекрыв дорогу белой машине и трамваю. Что-то кричали люди. Трамвай отчаянно звенел, но старик не пошел дальше, он вдруг ощутил волчий голод — сейчас он закроет, наконец, окно на кухне и накроет стол — как всегда. Правда, сверху, из окна, он не сможет так хорошо рассмотреть, что происходит. Теперь он стоял на улице, оказавшись здесь быстро, как во сне. Но это был не сон, а что-то совсем другое. Что же это было? Бодрствование, помрачение, пробуждение? Куда оно его приведет? Он вышел из арки; дождь перестал. Издали, словно за пеленой тумана, он различил пятна света. Лавка мясника находилась между плотиной и улицей Старый Редельгейм. Он подошел ближе. Но на створке окна ничего не оказалось — лишь обрывки приклеенных когда-то на стекло бумажек. Синее ночное освещение делало все предметы в магазине крупнее, массивнее, внушительнее — большие весы, колоду для рубки мяса, застекленный прилавок, который теперь, ночью, был пуст, если не считать пары смятых салфеток, булочек, служивших для украшения, и сложенных стопкой ценников. Было видно, что булочки присыпаны маком и кунжутом и сложены в виде автомобильного колеса; если долго смотреть на него, то колесо это начинало вращаться. «Русский хлеб, — пробормотал он, — состоит из грубой ржаной муки, но только наполовину; остальное — сахарная свекла, отруби, листва». Нет, на стекле ничего не было, но вот на полу… Он склонил голову набок, прижался лицом к створке и присмотрелся. Да, вот он, плакат, о котором он думал. Старик тут же живо его вообразил и даже смог прочесть стоявшие под портретами буквы. Разыскиваются террористы. Двенадцать фотографий — восемь женщин и четверо мужчин. Один мужчина с усами, это не он, слишком худ, и нос не тот. Другой — в очках, очень толстый, и еще один с жидкими соломенными волосами, сквозь которые явственно просвечивала лысина. А что на последнем портрете? Да, это, должно быть, он, личность среднего возраста с неприметными чертами лица и очень серьезным взглядом. Странно, сколько на свете людей с ничем не примечательными лицами, с лицами, в которых нет ничего достойного воспоминания. Или все дело в том, что он сейчас изо всех сил старается — слишком судорожно, слишком отчетливо — вспомнить мину этого человека, так внезапно вторгшегося в его сознание, так старается, что подробности этих черт не желают соединяться в нечто целое и ускользают от него? Теперь он обнаружил в нижней части плаката несколько цифр, машинально провел рукой по тому месту, где находится нагрудный карман рубашки, в котором он обычно держал карандаш, но карандаша не было. Старик испугался. Грудь показалась ему абсолютно чужой. Она была густо покрыта чем-то жестким, непонятно откуда взявшимся и из чего состоящим, пальцы его скользнули по груди в пустоту. «Значит, мне придется выучить номер наизусть, — подумал он, — запомнить хотя бы на то время, какое мне понадобится, чтобы дойти до телефона-автомата на углу». Он снова взглянул на ряд цифр, и тот вдруг показался ему невероятно длинным. Понадобится неимоверное усилие, чтобы сейчас, ночью, в этой синей темноте торгового зала полностью прочитать номер. Он тут же вспомнил, как в детстве заучивал наизусть стихи, пользуясь трюком, который подсказала ему мать. Надо раз за разом читать вслух то, что предстоит выучить, одновременно листом бумаги закрывая уже прочтенные строчки. Читаешь снова и снова, а лист бумаги медленно наползает на шрифт. Одномоментно с этой мыслью перед глазами старика медленно появилось что-то серое и бесформенное, оно заполнило поле зрения, повиснув между глазами и числами, и стало опускаться вниз, пока он тихо бормотал номер; старик испытал невероятное облегчение, очевидно, он еще не потерял способность выучить что-то на память. Но потом ему стало ясно, что эта серость, принявшая форму квадрата, закрывает не только цифры, но и вообще все поле зрения, и это страшно напугало старика. «Вот оно, — подумал он, — конец моему зрению, слепота». Он потер глаза, и, к его удивлению, серый призрак исчез, но старик в это не верил. Разве он не остался, этот серый квадрат, в виде слабого пятна, сквозь который все видимое проступало ярче и с более четкими контурами? Он обернулся. С территории водопроводной станции сквозь прутья ограды выскользнула куница. Старик внимательно смотрел ей вслед. В доме Красного Креста, что на противоположной стороне улицы, в старом деревянном здании, открылось окно, и из него высунулась женщина и выставила на подоконник какой-то поднос. На мгновение стала видна комната за спиной женщины, там стояли большие белые весы, до странности похожие на весы мясника, маленький медицинский шкаф с флаконами, тюбиками и чашками, а на стене висел рисунок, изображавший человека в разрезе — со всеми его кровеносными сосудами и нервными стволами. Теперь он дошел до телефона-автомата. Сначала ему показалось, что в ячейке кто-то стоит — рослый мужчина в шляпе. Старик почувствовал, как в нем закипает раздражение. Что за люди? У них нет домашнего телефона, и они по ночам ведут бесконечные переговоры из автомата. Он доподлинно это знал, у него самого очень долго не было телефона. Нет, в кабине никого не было, только снаружи, на распределительной коробке, висел старый платок и трепетал на ночном ветру. Он почувствовал, что было бы прекрасно прежде задуматься, что, собственно, происходит, но потом отогнал эту мысль. Лучше не привязываться к ней, иногда бывает лучше не узнавать во сне, что тебе всего лишь снится сон. Он открыл дверь кабины, посмотрел на большой серый телефонный аппарат и на маленький сектор вызова экстренных служб, порылся в кармане в поисках десятипфенниговой монетки. Обычно у него в карманах всегда находилась какая-нибудь мелочь, но на этот раз там лежала только какая-то маленькая бумажка. Старик ощупал ее и быстро засунул поглубже. Он снял трубку с рычага, нажал кнопку экстренного вызова, услышал щелчок, болезненно отдавшийся в ухе, потом другой, отдаленный звук, показавшийся старику до странности знакомым, этот шум был похож на хрупкий шорох песка во дворе деревенского домика, где он иногда играл в детстве. Вот и сейчас это место явственно возникло у него перед глазами — голое, без тени, под жарким немилосердным солнцем; он вспомнил свои горячие руки, погруженные в песок, заметив, как медленно приближается к глазам земля. — Алло? Вы меня слышите? Спиной он почувствовал, как медленно сползает вниз по стене телефонной будки. Ноги его наткнулись на стоявшие под аппаратом водочные бутылки, он уперся ступнями в пол — рядом с измятой сигаретной пачкой и еще чем-то, чего он не мог рассмотреть, но похожим на старую перчатку. — Где вы? Вы хотите нам что-то сказать? Он с трудом перевел дыхание и покрепче ухватил трубку. По колену сыпался пепел, старик стряхнул его, уставившись на белый след, оставшийся на штанах. — Вам плохо? Голос в трубке звучал теперь очень близко и профессионально озабоченно. — Они захватили его в заложники, — прошептал он в трубку. — Вы должны его спасти. — Да, конечно. О ком вы говорите? — О человеке с фотографии. — Какой фотографии? — Той, что справа внизу, на плакате. Какое-то время он ничего не слышал, потом донеслось какое-то движение, вздох, он явственно представил себе, как мужчина на противоположном конце провода откинулся на спинку стула. — Вы думаете, что узнали одного из разыскиваемых террористов? — Да. — Это человек с плаката? Из трубки слышалось тихое приглушенное хихиканье, звон стаканов, а потом раздался шум какого-то работающего аппарата — миксера или пылесоса. — Как его имя? — Этого я не знаю, я не мог допустить, чтобы он меня заметил, но я видел его фотографию. — Это наверняка ошибка, вы обознались. — Нет, я точно знаю, что это он. И он в опасности. Из трубки теперь донеслась тихая музыка. «Радио», — прошептал он. Ему показалось, что это песня, которую он когда-то хорошо знал, ему захотелось подпеть, и он плотно стиснул губы, ощутив их сильную сухость. — Плакат «Опасные террористы»? — Да, этот человек изображен справа внизу. — Это невозможно. — Я точно знаю, я его узнал. — Человек справа внизу, говорите вы? — Да, я в этом совершенно уверен. — Это женщина. Он почувствовал, что в желудке открылась какая-то дыра и из нее по животу стал расползаться невыносимый неприятный холод. Было и еще что-то. Что-то, державшее его в плену и одновременно ослаблявшее, выедавшее изнутри, какая-то серебристая жидкость, как ему казалось, полилась в отверстие, и его самого потянуло туда, к блеску и ясности, исходящим оттуда. Он чувствовал, что должен бежать, ему нельзя оставаться здесь. Может быть, был какой-то еще, другой плакат? «Дальше, — думал он, — идти дальше». Половина пятого, он почти дошел до дома. Все это время он шагал по своей стороне улицы, но сейчас ему пришлось перейти на другую сторону, чтобы обойти ямы и кучи на месте стройки. В нос ударил едкий запах, он обернулся и увидел маленький каток, стоявший на дороге. Над машинкой, которую медленно толкал перед собой угрюмый, с ног до головы покрытый песчаной пылью человек, поднимался горячий воздух, в этом мареве предметы теряли свои очертания и расплывались, сливаясь друг с другом, словно во сне. Здесь он заметил того человека на высоте катка; человек выходил из дверей какой-то странной пустой лавки, он держал под мышкой рулон, а в руке еще что-то — кисть для клея. Старик почувствовал, как на его коже выступает холодный пот. Он подумал — красное. Оно было красное. Но что было красное? Он не видел связи. И вот теперь он снова, как днем, стоял прямо возле афишного столба, крепко за него ухватившись. Странно, столб стоял всего в паре метров от уличного фонаря. Собственно, он даже смог бы, наверное, рассмотреть, что написано на объявлениях, но это было трудно. Он провел рукой по объявлениям, ощутил толстые напластования наклеенных друг на друга за многие годы слоев бумаги, но он не мог разобрать, что на них написано. Он немного прошелся вокруг тумбы, окидывая плакаты пустым безжизненным взглядом. Какой странный свет. Он посмотрел на свои руки, они отливали отвратительной холодной зеленью, все рубцы и пятна выступали резко, как комья грязи. Какой цвет — воплощение великого холода и безутешности. Откуда исходит этот свет, делающий его таким чужим? Он поднял глаза и посмотрел на узкий столб на углу, но оттуда не исходило ровным счетом ничего, только слабый желтый свет, падавший прямо под столб и оставлявший все остальное в темноте. Потом старик задрал голову и всмотрелся в небо — темное ли оно, есть ли на нем звезды? Но неба не было, был лишь мутный серо-коричневый платок, висевший над крышами. Он изо всех сил постарался сосредоточиться, снова взглянул вверх, увидел знакомую рекламу сигарет, объявление о концерте на Гессенском радио, избирательный плакат ГКП, объявление о большой гонке на каноэ по Нидде, да, это он еще знал, но гонки были уже давно, летом. Был тут и еще один плакат — лист бумаги, покрытый отпечатками маленьких ладоней, детских ладошек. Может быть, он заблудился, и это вовсе не афишная тумба. Кто смотрит по сторонам во время безмятежной послеполуденной прогулки? Он подошел к месту дорожных работ. Днем он обогнул это место, слишком много там капканов — песок, грязь, неровности, на которых он бы наверняка споткнулся. Внимательно глядя под ноги, он перешел рельсы и остановился у траншеи. Дунул сильный порыв ветра, он вспомнил при этом трепетавшие на ветру маркизы, звон посуды, летящие салфетки, падающие со стола крышки пивных кружек, ветер пронесся над забором, вылетел на улицу и понесся вдоль тротуара. Две женщины, шедшие по улице, подхватили юбки. Было там еще что-то белое — огромная, бескрайняя белизна, возникшая неизвестно откуда и рухнувшая в траншею; одному из рабочих, которые целый день потели, согнувшись над каменной разметкой, как над головоломкой, пришлось, против воли, встать в этой полуденной жаре, спуститься в траншею и вытащить это белое. Он тем временем бежал, бежал непрерывно и долго. Как много шагов в этом коротком пути. Он не понимал, как такое может быть, но был вынужден не переставая идти и идти дальше. Он медленно приблизился к месту. Щит с большим почтовым рожком, ремонт кабеля, рядом доска, перекинутая через траншею. Какой-то миг он видел только эту доску и мужчин, сидевших со спущенными штанами на краю канавы, но этого не могло быть, и старик протер глаза и с облегчением заметил, что оттого, что он протер глаза, мужчины стали прозрачными, словно привидения. Траншея была шириной два метра и занимала почти весь тротуар. Она была огорожена каменными глыбами и прикрыта брезентом, над глыбами и брезентом была натянута веревка, на которой висели лампы, одна из них до сих пор мигала. На большом плоском камне лежали остатки завтрака. Рабочая рукавица валялась на песке, похожая на сжатый кулак. Он опустил голову, взглянул на стенки траншеи, втянул ноздрями запах сырой земли, из щелей опалубки торчали корни, он смотрел на них долго, и ему показалось, что они вытягиваются, растут ему навстречу. И там действительно было что-то белое, как явилось ему в воспоминании, оно было смято и обернуто вокруг железного прута. Он нагнулся и поднял это — листок, старый и пожелтевший. Таблица. Указание количества. Он начал читать, рацион на семь дней. Жир, нежирный сыр, овощная котлета, крупяные, мучные и макаронные продукты, сахар, хлеб, соль, немецкий чай. Цифры были неразличимы. Он пришел в неописуемую ярость, вперив взгляд в бумагу. «Вранье, — гремело в его голове, — мы не давали им ничего. Вообще ничего». Земля исчезла, а белизна вернулась и стала большой, как платок, как простыня, а на простыне лежали руки, его руки, но они имели какой-то странный цвет и были так тяжелы, что ему едва удалось их поднять. Шесть часов. Он вошел во двор. Вечерело, стены домов и асфальт излучали тепло. Машина незнакомца стояла на правой из трех парковок гостиницы, перед цветочной клумбой. Шаркая ногами, он прошел мимо машины, на мгновение оперся рукой о теплый капот. Из подвала доносились голоса, и старик отправился дальше, к своей лестнице, продолжая их слышать. Голоса стали громче. — Да, — сказал кто-то, — это подвал, и еще какой. Звук слов смешался с холодом и пробковым запахом, проникавшим сквозь решетки к ногам старика. Он хотел было открыть дверь, но передумал и остался стоять на пороге. — Все думают, что подвал — это самое глубокое место в доме. Но здесь не тот случай. Голос стал театральным. Два других — девичьих — голоса дружно захихикали. — Нет, здесь это не так. — Вы только посмотрите. — И что? — Смотрите, смотрите на пол подвала. Какого он цвета? — Темный. — Да… он темный, — с простоватой напевностью произнес первый голос. Снова раздалось хихиканье. — А какого цвета стены и двери? — Темные. — Да, правильно. — Все очень темное. — Как вы думаете, они могут быть еще темнее? Голос выдержал паузу, но ответа не последовало. — Нет, ну тогда глядите-ка сюда. Послышался какой-то звон. Старик вздрогнул, ему показалось, что где-то глубоко внизу сдвинулись скалы или камни, где-то в глубине — не только пространства, но и времени. Мальчик сделал шаг в сторону. Стало видно отверстие, едва ли больше канализационного люка, черное, темнее, чем пол. — Что это? — звонко прошептали девичьи голоса. — Бомбоубежище. Он не заблудился? Нет, он стоял у входа на свою лестницу. Вот давешнее кровавое пятно, высохшее, почти черное. Следы на сене вели к подвальной двери. Он вошел. Он знал, что когда входят в подвал дома, то входят, собственно, не в подвал, а в полуподвал, здесь он сейчас и стоял, в большой, разделенной надвое комнате, где находились счетчик и старая домовая прачечная. Надо было пересечь это помещение, чтобы дойти до лестницы, ведущей вниз. Там, в самом низу, старик не был ни разу. Он натолкнулся на большую ванну с краном, скользнул по ней коленями, на короткий миг крепко за нее ухватился и посмотрел на ее основание, увидел колеса старой тачки, которые кто-то бросил в ванну, увидел мешок цветочной земли, старую затычку слива на ржавой цепочке и вдохнул запах извести и мыла — запах давно прошедших времен. На другой стороне стены жужжали электрические счетчики. Над ними были написаны имена жильцов, включая и его; он стоял и смотрел на эти имена, на маленькие колесики, измерявшие расход тока; они вращались, крошечные зубчики сливались перед его глазами, превращаясь в сплошные кружки, а под ними неутомимо трещали меняющиеся цифры — то быстрее, то медленнее. Он подошел ближе и, дрожа, присмотрелся. Его колесико стояло на месте. «Я не могу больше здесь оставаться, — подумал он, — и я не могу перестать думать». — Ты никогда не сможешь по-настоящему отсюда уехать, — сказал Гейнц в их последнюю встречу в Берлине, когда старик промолвил, что будет скучать по городу. — Ты так думаешь? — Нет, я знаю. Они сидели в роще Гумбольдта, в маленькой каменной беседке. С высоты они смотрели на лужайку. Длинноволосые мужчины сидели на разложенном на траве одеяле — они дымили и смеялись. Какой-то турецкий мальчик строил на ручье маленькую плотину. Он пытался перегородить поток прутьями, но вода вяло вырывала их из плотины и уносила прочь. Через некоторое время мальчик потерял терпение и взялся укреплять свое сооружение комьями земли. Пока они беседовали, рассерженный мальчишка пустил в ход камни. Разговор шел о четвертом измерении. Теории Гейнца являли собой своеобразную смесь научных знаний, жизненного опыта, фантазии; он никогда точно не знал, что из его рассуждений чему соответствовало. — Это то же самое, что у Эйнштейна. Но не так сложно. Вот смотри. С этими словами Гейнц взял что-то измятое, тщательно разгладил и поднял с колена — старый чек, он завалялся в одном из его многочисленных карманов, — он вечно собирал и хранил всякую всячину. Весной и летом он иногда ночевал в парке. Он знал все входы в армейский бункер военного времени и то, что дети Веддинга вечно пытаются туда проникнуть. Когда они спустя несколько часов выходили оттуда, из этого мира прошлого, с гордыми, как у шахтеров, лицами и старыми солдатскими одеялами, ржавыми хирургическими инструментами и бачками с фосфорными метками, он уже подстерегал их, отбирал все вещи и прогонял. Гейнц называл это своей работой, которой не было видно конца. Это хранилище реликвий прошлого, серое и чудовищное, располагалось в северной части парка и казалось неисчерпаемым, так же как и дети — они каждый раз были разными, но из года в год одинаково бледными и всегда одного возраста. — Представь себе, что мир — это клочок бумаги, — говорил ему Гейнц, — а ты живешь в нем, как в нарисованной на нем картине. Как ты думаешь, чего тебе не будет хватать? — Наверное, всего, — ответил он. — Нет, я не это имею в виду. Я говорю о чем-то куда более важном. — Но что может быть важнее, чем все? Я не понимаю. — Подумай. Гейнц отметал все возражения. — Ты сможешь пойти вот сюда. — Он провел пальцем по листку маленький круг и остановился у верхнего края. — Ты можешь идти по прямой. — Он провел пальцем линию до нижнего края чека. — Ты можешь пойти, куда тебе заблагорассудится, тем более что этот листок может быть большим, как земной шар. Но чего тебе все же будет недоставать? — Не имею ни малейшего понятия. — Да думай же. — Я думаю, но мне ничего не приходит в голову. — Измерения. — Измерения? — Да, измерения. Гейнц посмотрел на него своими холодными глазами, в которых горел сейчас огонь научного рвения и крайнего нетерпения. Помолчав, он сказал: — Мы в реальном мире движемся в трех измерениях. Он взмахнул чеком, надавил на его середину большим пальцем, проткнув бумагу насквозь, потом снова поднял ее и показал старику дырку. — Что ты теперь видишь? — Здесь чего-то не хватает. — Точно. — Но чего? — Назови это как хочешь. Назови это прошлым, или мертвецом. — Я не понимаю. — Мы в трехмерном мире движемся по объемным кругам и находим это нормальным. Гейнц говорил теперь очень громко, такое с ним порой случалось, он размахивал руками, изображал в воздухе круги, снова и снова протыкал бумажку и смотрел на результат, потом поднял руки, сложенные дугой, и задержал их, громко смеясь, перед своим лицом. — Теперь ты видишь? Люди, то есть те из них, которые живут в двух измерениях, если бы это было возможно, не понимают, что происходит, они не знают третьего измерения, у них его нет. Для них это потеря! Ты понял? Они потеряли его! Они потеряли все! Теперь он просто кричал. Мальчик ошарашенно посмотрел на Гейнца, подхватил свои камни и убежал. — Что ты хочешь этим сказать? — То, что время проходит и исчезает. Оно течет по-другому, если сказать точнее. Он достал из рукава фляжку с водкой, уже полупустую, отвинтил крышку и понюхал, но пить не стал. Было такое впечатление, что он достал фляжку только для того, чтобы предложить и старику понюхать водку. — Наследство, — вдруг сказал он тихо. — Да, представь себе. Он понимал, что это прозвучало зловеще. — Так радуйся, а то ты, кажется, совсем не рад. — Это точно. — Ты и правда должен туда ехать? Почему не продать эту коробку? — Это не коробка. — Я не хотел тебя обидеть. — Да ладно. Может быть, зайдем ко мне? — Кто знает… — Это за углом, а ехать мне в восемь часов, межзонным. — Нет, для меня это слишком далеко. — А четвертое измерение? Что это такое? Мысли его блуждали в страшном далеке, он боялся, что никогда уже ничего не вспомнит. — Ты хотел мне что-то объяснить. Гейнц нащупал в рукаве фляжку, которую уже успел снова спрятать. Пальцы его дрожали, когда он поднес к губам горлышко и сделал глоток. — Мы знаем, что время — это четвертое измерение, но мы не можем в нем двигаться. И поэтому для нас все конечно. — Только поэтому? — Да, только поэтому. Мы не можем вернуться назад по ленте времени, прошлое для нас невозвратимо, оно прошло навсегда. Люди умирают, прорывая бреши в своем бытии, как я прорвал дырку в этой бумажке, но с людьми происходит в принципе то же самое. Гейнц сделал три глотка подряд. Глаза его налились кровью, затуманенный взгляд блуждал по лугу, по бункеру, по мосту, по сумкам и пакетам у его ног. — Ты веришь в это? — Да. — Это значит, что мертвые не уходят? — Мертвые не уходят. Ни один. И прошлое тоже никуда не уходит. Там была лестница, широкая бетонная лестница с удобными железными перилами, по ней было так легко шагать вниз, что старик едва ощущал под ногами ступени. Он вошел в коридор, куда выходили разные двери. Одна из них, первая слева, отливала серебром. Он направился прямо к ней. Нет, это была все же не дверь, а металлический короб, вделанный в нишу с входом. Ручка была сделана в форме стальной булавы. Из отполированных щелей сочился тонкий туман, растекавшийся по полу и растворявшийся в воздухе, а потом оттуда выползали новые облачка тумана — игра возникающих и снова исчезающих клочков, белых, но в этом белом цвете не было света, не было просветления. Старик сделал шаг вперед. Левая нога вдруг онемела. Он положил руку ладонью на металл. Здесь было тепло, стояла духота, как будто из воздуха исчез кислород. Он слышал шум работающего компрессора, но не мог его видеть. Кажется, компрессор был спрятан за стеной, старик чувствовал только поднятый им ветер, ощущал его жар, движение воздуха, черное плетение спутанных между собой нитей, бесформенные дрожащие наросты, выдуваемые ветром в коридор, плывущие короткое расстояние по воздуху, а потом исчезавшие в темных нишах или на бесцветном, покрытом грязью полу. Некоторые из этих надутых хлопьев прилипали к нему, ложились ему на волосы и на грудь. Он попытался осмотреть себя, но было слишком темно, и он ничего не увидел. Он испуганно глотнул и представил себе, что эти грязные наросты образуются и у него на языке, отчего на нем появляются странные трещины, а наросты проникали все дальше и дальше в горло, нестерпимо распирая его вширь, вот они уже добрались до желудка, и в нем возникло слабое бестелесное нематериальное ощущение. Он обхватил свое горло, испуганно прислушался к булькающему звуку, раздававшемуся оттуда. Он почувствовал, что потеет, потеет впервые за прошедшие несколько часов. Но это был пот и озноб одновременно. Он ощупал одежду, провел рукой по рубашке, которую не менял уже несколько дней, ощутил под ней что-то липкое и тошнотворное, потом провел рукой по штанам, показавшимся ему грубыми и шероховатыми, покрытыми грязью этого подвала. И это тоже вызывало тошноту. Он судорожно вдохнул воздух, сглотнул, потом еще и еще. Он взялся за ручку двери ледника, повернул ее влево, ощутил сопротивление, покачал головой и повернул ручку вправо. С омерзительным скрипом ручка поддалась. Дверь распахнулась, из проема хлынули облака, и старик вступил в стену из тумана и прохлады. Всего за несколько секунд старика объял арктический холод, но это нисколько не мешало ему, он чувствовал, что этот холод есть лишь эквивалент другого холода, десятилетиями царившего у него внутри, и что теперь оба эти холода соединились — внешний холод и внутренний; ему казалось логичным, что оба холода взирают сейчас на то смехотворное, малое и жалкое, что от него осталось. Клубящаяся белизна рассеивалась очень медленно и неохотно. Все в комнате было покрыто слоем льдистого инея, который подчеркивал и утрировал контуры вещей, словно старя их. Он увидел ряд каких-то предметов, висевших на закругленных крюках, а сами крюки были на перекладине из темного металла, приделанной к стене очень высоко, почти под потолком. «Это не предметы, — мысленно поправил себя старик, — это тела. Туши. Туши животных, туши или их части». Интересно, почему он сначала решил, что это предметы, подумалось старику. Наверное, потому, что они твердые и выглядят совсем не так, как должны выглядеть живые существа, потерявшие способность двигаться. Он наткнулся на какие-то баки. На одном было написано «Гуляш» и стояла дата, на других значилось: «Соус для жарки», «Фрикасе из кур». Надо как-то вырваться отсюда, умом он очень хорошо это понимал, так как холод окутывал и пробирал до костей. Он стоял возле стены, если уже не примерз к ней. Старик поднял руку, взялся за дверной косяк, мимо которого в коридор подвала продолжали неохотно выползать клочья тумана — только для того, чтобы тут же бесследно раствориться в воздухе. Старику удалось наконец оторваться от стены, и он, освободившись, сделал шаг вперед. Он принялся ощупью выбираться отсюда, наткнулся при этом на что-то острое и угловатое — на древний и кособокий шкаф, который он не разглядел. На полках громоздились темно-коричневые стеклянные бутыли и валялось какое-то приспособление, показавшееся ему до странности знакомым и одновременно чуждым, — какое-то прорезиненное устройство, маска с двумя огромными грязными стеклянными глазами, недоделанная морда из грубой ткани, вместо шеи переходящая в свернутый шланг с какой-то штукой на конце. Когда старик ухватился за нее, штука соскользнула с полки и криво повисла на шланге. Он вслух рассмеялся безрадостным смехом. Это был старый противогаз. Где он сейчас был? Круглый, как пещера, вход, а за ним, в самом конце коридора, виднелось что-то светлое — похоже, новенькие деревянные балки. Да, да, это была дверь, к которой мясник и хозяин гостиницы пристроили навес. Старику захотелось бежать, бежать немедленно прямо туда и решить, наконец, мучившую его головоломку, но тут же ему показалось, что он не может идти сам, что-то держало его, какая-то бестелесная, невидимая сила, направлявшая теперь его шаги. Да его же просто несет к входу. «Какой-то странный ветер, — подумалось ему, — он схватил меня, толкает перед собой, в этом ветре нет ничего физического, он ничего не значит, он — порождение моего сознания, но как же он силен и беспощаден. Он сильнее всего, с чем мне приходилось сталкиваться в жизни». Он сделал еще шаг вперед, ощутил твердость и надежность стены. Стены, сложенной из мягкого камня; на пол посыпались песчинки, когда он поскреб ее пальцами. Чтобы отдышаться, старик сел на пол. Что-то под ним пришло в движение, застучало, затряслось, загрохотало, и он вдруг почувствовал, что какая-то сила выносит его из подвала. Теперь он находился в поезде. В поезде, везшем его из Берлина во Франкфурт. Анна сидела у окна, когда он открыл дверь купе. Он сразу ее узнал. Какой-то момент он недоумевал, как такое могло произойти, потом до него дошло, что состав формировали в Восточном Берлине, где в него садились люди, которым разрешили выехать, — в основном такие же старики, как он сам. Дрожа от холода, он стоял в проходе, ожидая, когда проводник засунет его чемодан на багажную полку, и смотрел на Анну. Она сидела положив ногу на ногу, дрожащими, как всегда, руками она поглаживала себе колени до боли знакомыми движениями, потом она подняла руку к волосам, отбросила непослушную прядку, нетерпеливо заложила ее за ухо, качнувшись вперед и неотрывно глядя в окно на заполненный людьми перрон. По тому, как она уложила прядь волос, он понял, что она уже заметила и узнала его. Ухватившись за раздвижную дверь, он вошел в купе. Оно было залито солнечным светом, слепившим глаза. Старик прищурился в облачке выдохнутого ею табачного дыма, окутавшего ее лицо грязной прозрачной пеленой. Она сказала: «Привет». Он сказал: «Ты?» Она отвернулась и снова принялась смотреть сквозь грязные стеклянные стены вокзала в направлении площади Савиньи. Старик глядел на ее тело, как на созданную временем оболочку, в действительности ей не принадлежавшую. На краткий миг он предался обманчивому впечатлению, что и с ним произошло то же самое, что все это несущественная, неважная видимость; при желании ее можно отбросить, отшвырнуть в сторону одним движением руки. Она потерла друг об друга носки туфель и спрятала ноги под сиденье. Он очень надеялся, что она ни о чем не будет его спрашивать, вообще ни о чем. Им не надо ни о чем друг друга спрашивать, им не надо ничего знать друг о друге, им просто надо, как раньше, быть вместе. Она молча смотрела, как он пытается опустить темно-коричневую штору, лихорадочно и слишком сильно дергая ее вниз. Штора не поддавалась. — Бесполезно… Она громко рассмеялась. Он вдруг с новой силой ощутил страх, страх старого дряхлого человека, переезжающего в совершенно незнакомый ему город. — Что сказать… — Он вспотел, путаясь в словах. Поезд грохотал мимо пригородных поселков. Он понимал, что, когда в купе придут другие пассажиры, у него не будет больше возможности побыть с ней наедине, никогда. Рядом шла электричка городской железной дороги, которую они медленно обгоняли. Какой-то ребенок, девочка, прижавшись лицом к окну, подула на него, а потом что-то быстро написала на запотевшем стекле. Анна нервно моргнула и подняла руки. — Ничего. — Да, пожалуй. — Ничего не произошло, да? — Да, ничего. Они познакомились в дансинге на Бадштрассе в конце пятидесятых, там около границы был тогда развлекательный квартал. Они встречались один, иногда два раза в неделю, в ее маленькой квартирке у Борнхольмского моста. Он никогда не забудет ее взгляда, с которым она открывала ему дверь, встречая, а потом, несколько часов спустя, провожая домой. Это был пронзительный любящий взгляд, он чувствовал его спиной, спускаясь по лестнице с третьего этажа, закрывая за собой дверь подъезда и стоя на вибрирующей от движения улице, прежде чем отправиться домой — он жил неподалеку, всего в нескольких метрах по ту сторону границы сектора. Тогда он был женат в первый раз. Поезд остановился на станции Ваннзее, это была последняя остановка, и они замолкли, не преодолев скованности первых фраз. На перроне стояла освещенная ярким солнцем пожилая дама в норковой шубке; дама качнулась на высоких каблуках, безучастно смотря на проезжающий мимо нее поезд. Глядя на нее, он вдруг понял, что Анна еще далеко не стара. Он обстоятельно занялся пакетом с едой, только для того, чтобы чем-то себя успокоить. Она насмешливо смотрела, как он разворачивает многочисленные слои бумаги, в которую были завернуты его бутерброды. — Это самый плохой участок, — сказала она. Поезд заскрежетал тормозами у Грибницзее. Он, не глядя на Анну, понял, что она откинулась на спинку сиденья. В вагоне запахло чем-то военным, пограничников пока не было видно, но старику почудилась какая-то невидимая молодцеватость. Это чувствовалось по отрывистому стуку открываемых и закрываемых дверей, по приглушенному лаю собак. — Ты замужем? — Нет. По коридору повеяло холодным ветром, послышались какие-то восклицания, потом застучал мотоциклетный двигатель. — И не была? — Нет. Она поджала губы. Рядом с пограничной казармой куча крупного щебня; рядом овчарка, привязанная к косо торчавшему из земли железному штырю. Пес яростно лаял и рвался с цепи. Они долго ехали черепашьим шагом. Он смотрел на неогороженную площадку, пару сараев, дырявые домишки на опушке леса, табличку с названием места — Брюкке (населенный пункт). Он медленно поднялся и сел рядом с ней. Теперь их колени соприкасались всякий раз, когда поезд трогался и тормозил. В следующий раз они остановились вблизи Визенбурга, недавно прошел дождь, и они двадцать минут простояли на перегоне перед парком подвижного состава, у покрытого глубокими следами автомобильных шин и языками блестящей раскисшей глины поля, окруженного шагающими экскаваторами, огромными, с пятнами ржавчины, звероящерами. — Ты все время работал на почте? — спросила она. — Да, а ты? — Я — продавщицей. Она вытянула вперед руку, а он вдохнул запах ее духов и проследил взглядом, как она пригладила волосы. В промежутке между голыми пока деревьями промелькнул полуразвалившийся маленький замок, с темными дырами в тех местах, где из стен вывалился кирпич, над стенами возвышались изогнутые в виде луковицы стропила. Она отвела взгляд. Держась за руки, они посмотрели на промелькнувшую Эльбу, река скрылась из вида, снова показалась вдали, потом снова исчезла, и как-то вдруг стало темно, но они не стали включать свет, продолжая сидеть, взявшись за руки и не глядя друг на друга. На рельсах в сгущающихся сумерках сидели железнодорожные рабочие. Время от времени мигали их желтые лампы, лампы, подвешенные к перепутанным проводам, намотанным на шаткие стойки, торчавшие из куч щебня возле железнодорожной насыпи. Появился проводник, проверил их билеты, оценивающим взглядом прищуренных глаз окинул их прижавшиеся друг к другу тела и сказал, что поездка затянется из-за ремонта путей. Он медленно, с трудом, поднялся и вышел из купе вслед за проводником. — Я еду до Бад-Герсфельда, — крикнула она ему в спину. В коридоре стояли два пограничника и курили, по пояс высунувшись из окна. — …на будущий год, — кричал один из них, он говорил, борясь с ветром, рвавшим на куски слова. — …что? — Должна прийти на будущий год. — Я понял. И какая? — Обычный «трабант». — Ну и что, «трабант» тоже неплохо. Вполне достаточно! Он раскинул руки и, держась за двери и окна, направился к туалету. В тесной кабинке его сразу бросило в пот. Он наступил ногой на педаль, дождался, когда из крана потечет тонкая струйка коричневатой воды, и ополоснул лицо. Потом покрутил черное колесико, и в его ладонь высыпалось немного мыльной стружки. Он умывался, избегая смотреть на свое лицо, хотя зеркало занимало всю стенку над раковиной. Он долго стоял над умывальником, дожидаясь, когда сами собой высохнут на коже слезы, катившиеся по щекам. Он снова вышел в коридор, взгляд его быстро скользнул по купе, в которых уже горел свет, и по темному пейзажу. За окнами тянулись невспаханные поля с редкими стеблями прошлогоднего урожая, штрихами исчеркавшими землю, и кучи кормов, прикрытые брезентом, придавленным шинами. Из ночного тумана вынырнул промышленный пейзаж, дымящий, шипящий зверь, освещенный сернисто-желтыми лампами, буйные серебристые заросли из труб и гигантских строений, раскинувшихся на многих квадратных километрах лишенной листвы и корней, пропитанной едким ядом земли. Очень медленно, останавливаясь на каждом шагу, они протащились мимо окруженной цистернами вертикальной железной стены. Как зачарованный смотрел он, как одинокий рабочий ползет по бесконечной лестнице вверх по фабричной трубе, темная, тяжело перемещающаяся точка, распластанная по бетонной обшивке строения, зажатая скроенным по величине человеческого тела тоннелем из стальных прутьев и ступеней. Он понимал, что времени у него почти не осталось. Вернувшись, он заметил, что она скучала по нему, смотрела на него тем же трепещущим, вопрошающим взглядом, как прежде, но глаза ее стали другими, они были подернуты молочно-белой пеленой, и он знал, что с возрастом эта пелена станет еще плотнее. За окнами потянулся холмистый ландшафт. Мимо пролетели последние восточные мостовые краны, открытые товарные платформы, составы цистерн, кучи щебня, силуэты бесконечных железнодорожных насыпей. Им не оставалось ничего другого — только сидеть и смотреть друг на друга. Сейчас, в течение двух часов, они любили друг друга за всю ту жизнь, которую им не довелось прожить вместе. Пришли пограничники, открыли дверь. Кажется, они заметили, что в купе происходит что-то неладное, и это возбудило их недоверие — целую минуту они внимательно рассматривали паспорта подозрительных пассажиров. Старик не ощущал ничего, кроме свинцовой усталости, непомерной, отвратительной, ненавистной усталости; он пытался отгородиться от нее, отбросить; он видел, как снисходительно и разочарованно наблюдает Анна за его внутренней борьбой, и наконец, не выдержав, просто заснул. Но был ли это сон? Здоровое, несокрушимое состояние, в каком он не пребывал ни все годы до, ни все месяцы после той поездки. Следующее, что он увидел, была деревня в гессенской глубинке, он растерянно смотрел на живые изгороди, широкие, ярко освещенные террасы домиков, на их новомодное, комфортабельное уродство. Место рядом было свободно, на нем лежал лишь маленький листок бумаги в клеточку. Исчезли и пограничники, все исчезло, как во сне. «Надо идти дальше, — подумал он. — Главное — не стоять на месте». Он потащился вперед и через несколько шагов оказался в обычном подвальном помещении. Здесь тоже было холодно, но не так, как в леднике, здесь было сыро, сырость пронизывала до костей. Старика охватил озноб. Это же его подвал, подумалось ему. «Он же мой собственный». У старика появилось неудержимое желание остаться в подвале навсегда. Желание было таким сильным, что до смерти его напугало. Он посмотрел на прихотливо изломанные следы, оставленные метлой на пыльном полу, потом — на стоявший здесь ящик. Он был не особенно большой, но выглядел как чужеродное тело, делая помещение еще более пустым. Старик горестно покачал головой. Он живет в этом доме уже несколько месяцев и ни разу здесь не был. Здесь, где он нашел бы ответы на все свои вопросы. Он положил ладонь на крышку ящика, присмотрелся, увидел написанное на крышке имя, большие, неуклюжие буквы, навсегда отпечатавшиеся в его мозгу, буквы распадались на отдельные штрихи, наползали, дрожа, друг на друга, потом снова складывались в осмысленное целое. Можно ли его открыть, этот ящик? Старик опустился на колени и, ощупав край крышки, обнаружил простую задвижку. Он сдвинул ее в сторону, склонился над ящиком и поднял беззвучно поддавшуюся крышку. Там он увидел сложенную одежду; больше, кажется, не было ничего. Горевшая до сих пор под навесом лампочка отбрасывала пучок света сквозь расположенное рядом оконце, скудно освещая полуподвальное помещение. Форменная одежда, серая гимнастерка, старик провел рукой по грубой ткани, по широким нагрудным карманам, сумка противогаза и что-то шершавое, матерчатое, с застежками. Он вытащил эту вещь из ящика. Обмотки. В обмотки был завернут футляр. Старик открыл его, увидел что-то коричнево-зеленое, аккуратно сложенное. Он развернул материю и поднес к свету. Плащ-накидка. Вещевой мешок. Старик раскрыл его, удивляясь заученным движениям, это было очень знакомое движение — открыть вещмешок, хотя прошло уже больше тридцати лет. Вот так, всего лишь одно движение — и все прошедшее с тех пор время в мгновение ока теряет всякое значение и всякий смысл. Коробки со старыми ботинками, пустая почерневшая серебряная рамка, граммофонные пластинки, щетки, барометр. Перевязанный бечевкой сверток. Старик попытался развязать ее. Тщетно. Тогда он перегрыз ее зубами. Из свертка выпало письмо службы розыска пропавших без вести лиц. Оно было ему знакомо, его копию он видел в документах передачи права собственности. Помнится, он много раз перечитывал это письмо, знал его наизусть. «На основании опроса других лиц, — говорилось в том письме, — а также на основании показаний вернувшихся, описания боевых действий, дневниковых записей, а также на основании данных военных и специальных карт можно с большой долей вероятности считать, что вышеназванный был убит». Он, как уже часто бывало, задумался. Есть ли в этих строчках что-то такое, что поможет ему найти истину? Он наткнулся на пачку фотографий, достал их из ящика, прижал к груди, но все они выскользнули и упали на пол, в руках осталась только одна, и он, крепко держа ее, подошел ближе к свету. Снег, грузовик. Возле него стоят люди. Курят. За их спинами щит с названием населенного пункта. Очевидно, это Польша или граница Польши. Люди стояли на шоссе, у грузовика была спущена шина, и один из солдат, смеясь, целился в объектив домкратом. Кузов грузовика был не полностью закрыт брезентом, за откинутым пологом были видны сложенные продолговатые серые предметы — какие-то трубы или ружейные стволы. Фотография была на удивление четкой и поэтому словно уменьшенной. Резкость отдельных предметов выделяла разницу между передним и задним планом. Был ли Мюллер среди этих людей? Он вспомнил одного Мюллера со сломанной ногой, которому он когда-то помог выбраться из залитого водой окопа и которого потом какое-то время катил на ручной тележке. Может быть, это и есть тот самый Мюллер? Старик этого не знал. Был еще второй Мюллер, которого старик иногда вспоминал, вместе с ним он как-то раз рыл траншею. У этого второго было отморожено ухо, оно раздулось и было похоже на большой красный воздушный шар. Он проколол Мюллеру ухо, и тот сказал, что будет ему за это вечно благодарен. Может быть, на фотографии есть тот Мюллер? Встретил ли он Мюллера умирающим, или это было раньше, когда он был еще цел и невредим? Он знал — даже когда слишком долго об этом рассуждал, и ему казалось, что он все дальше и дальше углубляется в темный тоннель, в котором все становилось бесформенным и неузнаваемым, — что все это лишь увертка. То, чем он прикрывался все эти годы. Он постарался думать о всех тех мертвых, каких помнил с войны, но их было слишком много. К тому же он не мог вспоминать только убитых немецких солдат. Чем сильнее пытался он это делать, тем отчетливее выступали на первый план другие мертвецы — из времени его недолгого участия в первых неделях нападения на Советский Союз — и другие, бесчисленные покойники, виденные им, когда он следующей зимой служил в охране пересыльного лагеря военнопленных в Польше. С тех пор его преследовали военнопленные из этого лагеря, многочисленные, умиравшие от голода. Когда похолодало и им было негде укрыться от мороза, они долго, с перекошенными лицами, бегали по снегу — туда, обратно, — чтобы не замерзнуть, а его ночами мучила мысль о том, каково это было смотреть на мир их глазами: рядом такие же истощенные люди, мертвецы, охрана, неторопливо, педантично, ровными квадратами сплетенная колючая проволока, укрепленная деревянными брусьями, снабженная высокими — для лучшего обзора — караульными будками, опушка леса, барак администрации лагеря, сторожевые вышки — все это мелькало у них перед взором, пока они должны были двигаться, бегать, бегать, бегать до тех пор, пока не приходила спасительная смерть. Однообразие наполненных страхом дней, потекших после получения письма с извещением о наследстве, слилось в его памяти в нечто мутное и монотонное, в один нескончаемый день, хотя на самом деле прошло несколько месяцев, в течение которых он сидел дома, мало ел, мало пил и еще меньше двигался; это было долгое время, в которое он, наконец, осознал свою вину, нависшую над ним как огромная, холодная, черная тень. Он снова, внимательнее, взглянул на фотографию. Там была еще одна дорога, она отходила от шоссе за грузовиком, бежала вдоль поля — серая разветвляющаяся лента с заснеженной колеей. Равнина резко обрывалась ложбиной, за которой виднелись серая поверхность, более темная, чем снег, и белое небо. Там были видны крыши маленького городка, железнодорожная станция. Теперь фотография казалась ему увеличенной, он видел самого себя, спешащим по этой дороге, сзади раздавался смех солдат, рокот грузовика. Он видел перед собой светловолосого человека в куртке, вымазанной сажей. Человек этот иногда торопливо оборачивался. Руки его тоже были в саже, он часто прикасался к лицу, идя по дороге. Сажа и страх черной массой проступали на его лбу. Он видел сборный пункт, временно приспособленное огороженное место, в котором неделю назад находилось пятьсот человек; охранника, с которым он коротко поговорил, — один русский, один-единственный. Что ты с ним только делать будешь? Ничего, завтра их будет тысяча, а послезавтра — пять тысяч; он видел охрану, сидевшую в снятом с колес старом железнодорожном вагоне, видел их головы, фляжки, сигареты в углах ртов, тупые рожи, пялившиеся из разбитых окон давно покинутых купе, а потом он увидел пленных, как же много их было, между ними лежали мертвецы. Он оторвался от фотографии и соскользнул в темноту. Снова был ход, ход с глиняными, неукрепленными стенами. Пахло гнилью и сыростью. Но ему нужна была дверь, та самая дверь. Он почувствовал, как лихорадочно заметались его мысли, пока он продолжал упрямо продвигаться вперед. В памяти снова всплыло точное время прихода незнакомца — это было очень важно. Что сталось с цветами, с букетиком, который мальчишка держал в руке, они не завяли, эти анютины глазки, сорванные с клумбы, они росли, невзирая на то что жена мясника очень нерегулярно их поливала; с самого раннего утра цветы опускали головки, но что делать: тень, тень от припаркованных автомобилей — ведь это же стоянка для машин обитателей гостиницы. Там должен стоять и автомобиль незнакомца, прямо у клумбы, и он точно там был днем, когда старик уходил, и вечером, вернувшись домой, он опять видел машину стоявшей на месте. Почему он не заметил автомобиль утром, как такое могло случиться? Если машина стояла там утром, то он непременно должен был ее видеть. Но был ли незнакомец одним из людей, изображенных на плакате? «Справа внизу — портрет женщины» — так сказал ему человек по телефону. Но там не было никакой женщины. Должно быть, на афишной тумбе висел другой плакат, днем раньше он заметил там один плакат — но какой? — такой же, какой он видел в лавке мясника, или иной? Тот человек с кистью нес большой рулон бумаги и направлялся к тумбе, опасливо при этом озираясь. Не были ли нарисованы на нем детские ладошки? Да, детские ручки, красные отпечатки детских ладошек. Старик судорожно втянул ртом воздух. Он пытается понять, что происходит, но какой во всем этом смысл? Что-то возникло, шло и оборвалось — и все это без всякого смысла. Человек пришел на эту землю, жил, не чувствуя, как летит время, а потом, когда жизнь, наконец, иссякает, он сознает, что никогда ничего не понимал, не понимал самых простых вещей. Он заковылял дальше. Холод, сырость, запах дерева. Но был и еще какой-то запах, он чувствовал его явственно, то был запах крови, уже свернувшейся и засохшей, или запах внутренностей. Слабый, но очень отчетливый запах. Старик добрался до двери. Сейчас она показалась ему шаткой и несолидной, эта дверь, наспех скрепленная парой досок и несколькими гвоздями. Она прикрывала нишу в стене. За дверью стояла белая пластиковая ванна, очевидно второпях сюда засунутая. Крышка сдвинута в сторону. За ванной помещалась тускло освещенная изнутри камера со стеклянной дверью, стоявшая, как шкаф, на каменном основании. Изнутри доносилось тихое жужжание. Стекло по краям было покрыто слоем льда, сквозь свободное окошко в центре старик смог рассмотреть очертания ободранной свиной головы и другие части туши — ребра, ноги, окорок; на пласте жира стоял штамп «Торговля несортовым мясом». Старик опустился на колени. Его вырвало. Круглая блестящая свиная голова. Чем дольше он на нее смотрел, тем сильнее ему казалось, что она движется, приобретает цвет и растет в длину, становясь похожей на лошадиную морду. Запах усилился, теперь пахло спиртным; немытыми телами, протухшим мясом. Он увидел группу людей, идущих по пыльной дороге и направлявшихся к какому-то обширному, обнесенному колючей проволокой пространству. Пьяные солдаты. Отвратительными голосами они что-то горланили и жрали, и его голос сливался с голосами остальных, пир хищников. Лошадь сдохла давно. Они подтащили ее к колючке. Брюхо лошади было раздуто и покрыто черными пятнами разложения, из задней части кто-то уже давно отхватил изрядный кусок мяса, из дыры торчал позвоночник, вдоль песчанистых боков тянулись линии потертостей. Он пристально смотрел на тушу, напрягшись, как будто желая понять, что говорят в толпе за проволокой на незнакомом чужом языке. Толпа за ограждением пришла в движение. Те, кто еще мог быстро передвигаться, бросились к проволоке, к заранее, как ему показалось, определенным местам, другие, те, что послабее, медленно шли сзади, вся толпа выглядела единым организмом, тянущимся к лошадиной туше, огромным существом с множеством рук и ног. Кто-то кинул за проволочный забор зажженную сигарету, он видел руку, бросившую ее, свою собственную руку. Один из пленных, рванувшись вперед, схватил сигарету, но на него тут же налетел второй, свалил на землю и попытался отнять окурок. Потом он снова увидел лошадь. Ее положили на покатый склон и пинками затолкали под колючую проволоку, и в этот момент какой-то стоявший впереди человек ухватился за копыто, изо всех сил потянул тушу к себе и вонзил зубы в покрытую волосами ногу; все остальные, давя неимоверной тяжестью, навалились на него; человек раскрыл рот, и старик теперь снова смотрел на него, на это отверстие, на эту бездонную дыру за широко распахнутыми губами, на эту умопомрачительную глубину мучительно умиравшего рта, которую он не сможет никогда забыть. Старик судорожно замахал руками, словно пытаясь ощупать себя, стряхнуть что-то с тела, но тщетно. Он понимал, что отныне это невозможно, что оно, это страшное, здесь, оно будет с ним всегда, до ожидавшей его скорой смерти, вместе с картинами, спустя десятилетия вернувшимися в центр его бытия. Он упал навзничь, ударился обо что-то затылком, застонал. Что-то, названия чему он не знал, давило ему на шею. Это что-то лежало где-то под ним и находилось вне поля зрения, а может, и вообще вне поля восприятия. Тело его теперь двигалось само, не подчиняясь его воле. Он пополз по коридору в следующее помещение, где высились две кучи угля. Он приподнялся и удобно устроился на мягкой остроконечной вершине одной из них. Старик оглянулся. Он задыхался, ощущал, как тяжело ему дается дыхание, с каким свистом и шипением вырывается оно из легких, почувствовал сухость губ и языка. В голове молотами стучали вопросы. Что это вообще за дом? Как и почему он унаследовал его просто так, без всяких условий, от человека, которого не знал? Только потому, что он вытащил кого-то из окопа, только за это? Или за то, что проколол иглой обмороженное ухо, всего-то за такой пустяк? В подвал, тяжело шаркая ногами, вошел человек. Он выглядел слабым и истощенным. Человек забрался на вторую, более плоскую кучу угля и сел, вид у него был печальный. Он попытался напиться из дырявой железной кружки. На шее у человека висела деревянная бирка с номером, вода хлестала из всех дырок кружки, и человек в отчаянии ухватился за дно, глядя, как вода, сочась между его пальцами, течет на пол. Старик постарался выпрямиться, прищурил глаза и внимательно присмотрелся к человеческой фигуре напротив. Был ли это он, тот человек из деревни, которого он много месяцев спустя снова узнал, как ему показалось, в худом, как призрак, силуэте, висящем на колючей проволоке? Он понимал, что ответов нет, остались одни вопросы. Когда он шевельнулся на куче угля, чтобы сменить положение, из кармана его штанов выпал клочок бумаги. Старик ощутил мгновенный, волной затопивший его ужас. Только секунду спустя он осознал, что это было чувство безмерного счастья. Он все время носил этот листок с собой, что-то внутри говорило старику об этом. На белом клочке было ее имя и короткая надпись, старик был в этом твердо уверен. Было там и название улицы, если он правильно помнил, дважды подчеркнутое. Рука его задрожала, он смял листок, зажал в кулаке, а потом снова раскрыл его, глядя, как превратившаяся в темный хрупкий комок бумага медленно соскальзывает вниз, в узкую щель между черными кусочками, и теперь была видна лишь гора угля — грязного и блестящего. Его охватила паника, он принялся копать, рыть, отчаянно погружая руки в черную глубину. Вот пальцы его что-то нащупали, схватили и вытащили из кучи. Был ли это его листок? Да, он чувствовал, что это бумага, и был поэтому совершенно счастлив. Клочок выделялся из темноты бледным пятном, был светлее, чем влажные, затянутые паутиной стены, чем раскрошенный пол подвала, чем вся серая пустота этой бесконечной ночи. Он ощутил желание развернуть то, что держал в руке, и прочитать — один-единственный, последний раз. Сквозь туман в его мозгу всплыл третий Мюллер, совсем молодой человек, лежавший на носилках, поставленных на краю перрона. И послышались голоса. Он знал, что один из них принадлежал ему. — Скажи, как тебя зовут. Вместо ответа молчание. — Скажи мне, откуда ты. Ответил ли он что-нибудь? Смысл ответа не доходил до него. — У тебя есть чем писать? — Да. — Сможешь отправить за меня письмо? — Наверное. — Оно почти готово. — Я не знаю. — Это для семьи. — Я не знаю. — Они еще не знают, что я умираю. Он всегда думал, что в последние часы перед человеком проходят самые важные моменты его жизни, и тогда можно абсолютно спокойно взирать на них, ибо они не имеют больше никакого значения. Он был дважды женат и несколько раз путешествовал, был в Венеции, на Капри, в Австрии и Ирландии. В пятидесятых годах он пережил падение со строительных лесов, куда забрался только из пьяного озорства. Он был большим любителем поиграть в скат. Тысячи дней проработал он на почте. Старик тихо и неподвижно лежал, ожидая, что явится еще что-то, но ничего не происходило. Наступил рассвет. Он осторожно поднял голову навстречу свету, покрывшему все вокруг своими отблесками — кирпичный цоколь дома напротив, штабель ящиков из-под зелени, на дне которых среди клочков оберточной бумаги виднелись увядшие стебельки, велосипеды, бутылки, отпиленные деревяшки и деталь автомобильной жести, в которой что-то отражалось, наверное синева неба. Потом хлынул свет. Он лился быстрее, чем старик мог предположить, он наполнял комнату, ослепительным сиянием проползал между вещами, уносил с собой. Руки его скользнули по телу, по материи, в какую оно было обернуто. Ладонями он ощутил прохладу простыни и сжал пальцы в кулаки. Он напрягся изо всех сил. Дышать стало так же трудно, как подтянуться на руках. Слишком тесным, слишком грубым было это тело, чтобы вместить в себя еще хоть малую толику времени: оно было на исходе, и он чувствовал это, как чувствовал и страшную тоску, несмотря на все усилия, которых он все еще не желал прекращать.